-
Жанр: проза
-
Язык: русский
-
Страниц: 388
Ахмадов М.М. Деревянные куклы. Избранное в 2 томах. Том 1. – 2010 – с.
Повести, рассказы и пьесы Мусы Ахмадова, народного писателя Чеченской Республики, – своеобразная микромодель реальности. При наличии ярких, самобытных этнических красок столпом этой модели является космизм, основанный на представлении о всеединстве и взаимозависимости всего сущего.
В условиях конкретного временного отрезка, как правило, сопряженного с различными историческими потрясениями в жизни чеченцев, герои заняты решением не столько злободневных проблем, сколько поиском смысла бытия, в окуляре которого жизнь и смерть, любовь, дружба и предательство, одиночество в толпе, взаимоотношения художника и времени, национальная ось нравственных координат, вплетенная в общечеловеческие принципы добра и справедливости.
Муса Ахмадов
Деревянные куклы
Муса Ахмадов
Деревянные куклы
Избранное в 2 томах
Том 1
Повести, рассказы, пьесы
Перевод с чеченского
2010
Редактор и автор вступительной статьи
Л. М. Довлеткиреева
Ахмадов М.М. Деревянные куклы. Избранное в 2 томах. Том 1. – 2010 – с.
Повести, рассказы и пьесы Мусы Ахмадова, народного писателя Чеченской Республики, – своеобразная микромодель реальности. При наличии ярких, самобытных этнических красок столпом этой модели является космизм, основанный на представлении о всеединстве и взаимозависимости всего сущего.
В условиях конкретного временного отрезка, как правило, сопряженного с различными историческими потрясениями в жизни чеченцев, герои заняты решением не столько злободневных проблем, сколько поиском смысла бытия, в окуляре которого жизнь и смерть, любовь, дружба и предательство, одиночество в толпе, взаимоотношения художника и времени, национальная ось нравственных координат, вплетенная в общечеловеческие принципы добра и справедливости.
© Ахмадов Муса
© Издательство 2010
Фото автора
Особенности онтологической поэтики рассказов и повестей Мусы Ахмадова
Кроме леса и мрака,
есть еще и звездное небо
(Из повести «Идти,
не сбиваясь с этого пути»)
Любое произведение Мусы Ахмадова – разноцветный кусочек мира. Очень плотно пригнанные друг к другу, они образуют авторскую микромодель реальности. Альтерглобалист Ахмадов любит уточнять в своих интервью – «чеченского миропонимания». Но при наличии ярких, самобытных этнических красок столпом этой модели остается космизм, основанный на представлении о всеединстве и взаимозависимости всего сущего. А потому духовно-нравственная система чеченских национальных ценностей, художественно интерпретированная писателем, в мультикультурном пространстве открыта, понятна и близка не только человеку, генетически причастному к ней.
Особенность ахмадовской поэтики – ее необычайная живописность. В этом он опирается на традиции латиноамериканской прозы, «где мы можем услышать то, что можно лишь увидеть, и увидеть то, что можно лишь осязать»1.
Возникает такая степень обостренности чувств, что план воображаемого, насыщенный запахами, формами, цветами, звуками, предстает перед нами более настоящим, чем сама действительность: «Луна ярко светила в небе, освещая своим голубоватым светом лесистые горы, текущую меж камней шумную речушку. Вода в речке была такой прозрачной, что в лунном свете на дне были видны маленькие камешки. Трава была мокрой от росы, легкий ветерок донес откуда-то приятную сырость. Было тихо, и в этой зыбкой, светящейся тишине явственно слышался монотонный шум крутящейся мельницы. Но звуки эти не нарушали покоя в природе, они были растворены в ней естественно и неприметно» («А мельница крутилась и на рассвете»).
Природа играет не просто роль пейзажного фона, а становится одним из основных героев повествования. И самые яркие образы-символы, расшифровывающие суть экзистенции, всегда связаны с ней. Жизнь предстает как «снежное пространство», юность как «зеленая весна», смех возлюбленной, «сливаясь с шумом устремившихся по оврагам дождевых ручьев», звучит радостной мелодией этой весны…
Олицетворение – излюбленный прием писателя. В его рассказах солнце плачет от жалости, звезды купаются в воде, деревья шумят, будто разговаривают, луна наверху так и расплылась в улыбке. И урбанистический пейзаж может быть одушевлен: «город смотрел на него удивленно».
«Мотив борьбы добра со злом в любой национальной литературе является ключевой этической парадигмой, содержащей в себе главенствующие ментальные установки народа, его представления о мире и человеке»2.
Являясь ядром этической парадигмы, мифомотив «добро и зло» в произведениях Мусы Ахмадова раскрывается посредством устойчивых образов, составляющих семиотику его прозы, ее метафоро-символическую и сюжетно-образную структуру.
«Вторая реальность», созданная писателем в его рассказах и повестях, чаще всего имеет четко обозначенный локус – главная схватка между добром и злом разворачивается в предгорном селе Варш-Юрт и его окрестных аулах.
Система кодовых онтологических знаков, выраженных в поэтологических концептах гора, небо, башня, дерево (сад), дом, дождь, бурьян, время, грязь, свет (огонь, свеча, костер, очаг) и других, позволяет раздвинуть границы личных, национальных, религиозных представлений до уровня вечных вопросов человеческого бытия, имеющих отношение ко многим людям.
Исследователь карачаево-балкарской литературы, д. ф. н. З. Кучукова отмечает, что народам, проживающим в горной местности, свойственна «философия вертикали» 3.
Данное положение находит прямое подтверждение в прозе М. Ахмадова. Название повести – «Горы воздвигая на земле» – уже являет собой идею вертикального сознания. Дихотомия «низ-верх» обнаруживается в следующем примере. Праведник Ибрагим-хаджи, стремясь к постижению тайн мироздания, на сорок дней уединятся в глубокой яме-халбат. Он понял, что тайны Земли, Вселенной, звезд невозможно открыть за всю человеческую жизнь – «одна обнаженная тайна скрывает другую. А человек должен, всю жизнь возвышаясь чистотою души, подниматься в гору. Опорой на этом пути ему будет правда, справедливость и Всевышний».
Духовное возвышение как центральнообразующее звено «философии вертикали» передается в произведениях писателя с помощью образа башни. В рассматриваемой повести это абстракция: «Башня может быть прочной лишь тогда, когда прочно ее основание», – рассуждают представители различных тайпов (родов), закладывая новый аул и предлагая положить в его основание благородство, честь и взаимоуважение. Нравственно-этические понятия, таким образом, неразрывно связываются в психологии горца с вертикалью, величественным воплощением которой являются нерукотворные горы и рукотворные башни. В символической картине мира они отождествляются с духовным, небесным, близким божественному. Кроме того, башня наделяется функцией связи между землей и небом.
В повести «После землетрясения» эти представления связаны с конкретной башней на краю аула. По преданиям, «в незапамятные времена Турпал4 сложил ее из камней в честь погибшего в бою друга и, уходя из этих мест, говорил, что башне этой стоять, пока живы в людях благородство, честь и любовь, а значит – стоять ей вечно».
Культурологема башня выступает здесь как опредмеченный символ благородства, чистоты человеческих помыслов, духовного богатства личности. И каждый из нас всю свою жизнь либо строит, либо разрушает башню своей чести. Как герой повести Жамбиг. Не бросив товарища на поле битвы в Великую Отечественную войну, преодолев страх смерти, он заложил краеугольный камень своей собственной башни. Она поднималась все выше и когда он вернулся в аул: став председателем сельского совета, строил мост через речку, ремонтировал дорогу, подвозил старикам сено… «Но шло время, Жамбиг и сам не заметил, как забыл о своей башне, как стали привычными похвалы и льстивые слова…» Повесть Ахмадова – предостережение: утрата духовности неминуемо ведет к трагическим последствиям для всего этноса. Землетрясение, приведшее к обрушению легендарной башни и гибели благородного юноши, сына Хавы, – знак большой беды – оскудения доброты, достоинства в людях, торжества зла. Юноша (современный Турпал) берег наши земные вершины, замазывал трещины и обновлял вековые башни, чтобы земля не превратилась в однообразную равнину… Он верил, что каждый из людей в силах стать вершиной… Он из последних сил подпирал падающую башню…
Несмотря на щемяще-грустную тональность повести, автор ее, как всегда, дарит надежду: в финале Жамбиг поднимается к развалинам, чтобы из бесформенной груды камней сложить новую башню, ведь всегда есть, к чему стремиться, – небо – высший символ чистоты в «философии вертикали».
Психологические корни культа гор, а также башен, являющихся моделями этих географических объектов в национальной архитектуре нахов, связаны с представлениями о близости к небу. Они выступают в качестве структур, соединяющих различные сферы бытия (небо, землю…). И приближают к Богу, являя идею духовного возвышения. Ибрагим-хаджи, один из персонажей повести «Горы воздвигая на земле», в своей молитве благодарит Всевышнего за то, что поселил его народ в горах, во-первых, потому, что «выжить на голой равнине было бы трудно» (военно-политический и экономический аспект), во-вторых, трудно было бы оставаться людьми (морально-нравственный аспект противопоставления «гора-равнина»).
На оппозиции «вертикаль-горизонталь» построен и современный сюжет рассказа «Гора и море». Чеченская семья покидает родину (гору), спасаясь от войны, и устраивается в благополучном городке на юге Франции. Здесь не стреляют, не бомбят и люди добрее, течет однообразная, с простыми маленькими радостями, мирная жизнь, по которой так истосковались сердца беженцев. Главное сокровище этих мест – море. Но существует другая опасность: «в погоне за удовольствиями потерять самую суть своей души». Антагонизм западной и восточной культур порождает душевный надлом. Более всего его ощущает пожилая женщина: «…это место, где у людей исчезло чувство стыда». Вара, в силу молодости, более безболезненно приспосабливается к установкам европейской цивилизации, но подсознательная связь «сын-предки» велит ему вернуться с больной матерью домой. В рассказе звучит актуальная тема сохранения национальной идентичности в условиях стремительно глобализирующегося пространства. В бешеном ускорении ассимиляционных процессов, ведущих к потере языка, традиций, а значит, и исчезновению с пестрой этнической карты планеты чеченской национальности, видит писатель еще одно пагубное последствие военного кризиса конца XX-начала XXI вв. в Чечне. И культурологема гора в данном случае выступает не только как контекстуальный синоним родины, но и вмещает представление об особом складе жизни и мысли чеченцев, требующем ни при каких обстоятельствах не выходить за рамки традиционной нравственной системы, сложившейся в течение тысячелетий. Вара, вкусив прелести сытой, раскрепощенной жизни в Ницце, незримо для себя все же находится в кругу этой системы: свою мать он похоронит на земле отцов, как того требуют обычаи, и останется в разрушенной республике, преодолев под мощным эмоциональным воздействием патриотической песни неизвестного ему исполнителя тягу к обеспеченной, спокойной, безопасной жизни на Западе. Этот эпизод наглядно характеризует мысль З. Кучуковой: «…тенденция к единой стилистике быта, коммуникативного поведения, мировосприятия, культурных артефактов все больше стирает различия между этносами. Но тем не менее следует признать наличие в этнической субстанции каждого народа стабильного «ядра», «нерастворяющейся гранулы», которая обеспечивает жизнеспособность и самобытность каждой этнической группе».5
Танец и песня, будучи экспрессивными средствами проявления национального характера, в ахмадовской прозе также имеют направленность к небу. Танец девушек на вершине холма вдохновляет воинов на победу. Себила «кружилась, словно стремясь оторваться от земли и взлететь в небо».
В мировой символике небо является воплощением космического верха. Приобщает к сфере трансцендентального; все величественное, духовное, божественное приписывается небесному. Воздушная стихия неба обусловливает тот факт, что оно мыслится в качестве души, дыхания мира. Обладая свойствами недоступности, огромности, в мифологическом сознании оно наделяется непостижимостью, всеведением. Небеса выступают как образ рая, непреходящего, неизменного, истинного, превосходящего все мыслимые оппозиции абсолюта6.
Физическая смерть, с религиозной точки зрения, означает переход души на более высокую ступень своего существования, а потому гибель Себилы, трагичная и лиричная одновременно, также связана с устремленностью к небу, с непререкаемым законом диалектики, заключающемся в невозможности полного исчезновения, в переходе из одного качества в другое, в вечных падениях и вечных взлетах: «Захлебывается стремительная мелодия танца, летит в поднебесье… На какое-то мгновение застыли вознесенные к небу руки. Потом она рухнула на землю, лицом вверх <…>. Падающий снег скроет ее, и примет ее земля, вбирающая в себя все: умерших своей смертью и убитых, невинных и грешников, добрых и жестоких, и зачахшие кусты, и опавшие листья, и тающий снег, и пролитые слезы. И с каждым весенним обновлением прорастет все сущее в земле молодой травой, цветами на лугах, робкими деревцами – новой жизнью («Горы воздвигая на земле»).
Амбивалентности «низ-верх» придаются различные смысловые оттенки. Если в предыдущей повести это отражение самого закона развития жизни, то в повести «И муравейник не разрушай» это образная амплитуда возможного выбора между добром и злом и глубины познания: «… есть бездонное небо со звездами, солнцем и луной – для того, кто хочет смотреть ввысь, и бездонные ущелья – для пожелавших вниз направить свой взор».
Отношение автора к ситуации или герою, ненавязчиво направляющее читательское восприятие, угадывается, помимо прочего, в «вертикальных» портретных деталях-сравнениях: «Шида сидел в седле прямо, будто выточенный из дерева» («Горы воздвигая на земле»); «Солнце было за спиной Асхаба, когда он шел – как тополь, высокий, стройный» («И муравейник не разрушай»).
В мировой традиции дерево является олицетворением жизни в различных ее аспектах и проявлениях. А также символом бессмертия. Оно соотносится с мирозданием, в контексте идеи тождества микрокосма и макрокосма, с человеком (в силу вертикального положения последнего, человеческим родом (ср. генеалогическое древо). В фармацевтическом трактате 18 века сказано: «Именно дерево (древо жизни) избрал Творец, дабы несло оно дух животворящий, который <…> призван был охранять человека от смерти». В числе символических коннотаций образа мирового дерева – вечное обновление и космическое возрождение, плодородие и сакральность, бессмертие, абсолютная реальность7.
Ахмадов, раскрывая характеры своих персонажей, подвергает их всевозможным испытаниям – дружбой, любовью, временем, степенью близости к природе… Отдаляясь от природы, они не только утрачивают иммунитет к злу, но и сами становятся в ряды воинов тьмы. Общаясь же с ней на равных, почтительно, бережно, с некоторым трепетом перед ее хрупкостью и могуществом, пополняют свои внутренние резервы добра, усиливают ауру, происходит как бы взаимообмен положительными энергиями, ведь «деревья, как и люди, имеют душу» («Боча»). Поэтому сад – частый образ в прозе писателя – несет еще и нагрузку культивируемой красоты, гармонии. Заброшенность и запустение сада, бурьян на месте некогда цветущих деревьев – признак душевного опустошения, забвения благородных идеалов или другого несчастья: густо зарос сад, пока томился его хозяин в выселении («Отцовский сад»), затоптан стадом коров сад, заложенный товарищами, когда разошлись их дороги и забылась дружба («Время»), столетний чинар склонил свои мощные ветви до самой земли, бессильный перед стихией, как и люди, чьи пороки ее породили («После землетрясения»). Бурьян как антитеза саду в ряде произведений приобретает гипертрофированные черты сказочного злодея, захватывающего с огромной скоростью жизненную территорию, если в мире царят зло, насилие и несправедливость. «Буйно пошел в рост бурьян, поднялся выше человеческого роста, потянулся к крышам домов», и вот уже «увязли люди в грязи, застряли в непроходимом бурьяне» («И муравейник не разрушай»). Грязь и бурьян – символы одного семантико-метафорического ряда.
Дом – «один из самых древних, многослойных архетипов»8 – имеет общезначимую характеристику, согласно которой он выступает в качестве символа космоса как упорядоченного пространства, а также отождествляется с родом, в духовном плане рассматривается как хранилище родовой мудрости человечества, традиции.
В творчестве Мусы Ахмадова дом – топос, через который в тексте реализуется тема памяти и преемственности поколений («Ночь в пустом доме», «Зимы холодное утро» и др.). В одиночестве прошла жизнь Сану после гибели на полях Великой Отечественной войны близких людей, но жива память, слышатся их голоса в доме даже спустя многие годы, и достойно встретит она свой конец, никто не сможет упрекнуть ее в слабости. Обветшал ее дом, осел, крыша течет, окна перекосились – прервано продолжение рода, унесла злодейка война жизни всех мужчин в семье («Сказка о трех братьях»).
Антитеза «добро-зло», выраженная устойчивыми ассоциативными символами света и мрака, обыгрывается прозаиком посредством образов свечи, огня, очага, дыма, снега, дождя, игры светотени в пейзажных и портретных зарисовках.
Свет традиционно уподобляется божеству, предстает как символ святости, красоты, мудрости, добродетели, духовного очищения.
Тьма – антитеза свету – знак ада, нечистоты, рудимент предначального хаоса. В моральной сфере она связана с пороком, злом, в сфере интеллектуальной – с невежеством и мракобесием.
Сами названия некоторых произведений М. Ахмадова являют собой эту мысль об извечном противоборстве светлых и темных сил – в природе, в душах людей, в мире: «Снег идет», «На заре, когда звезды гаснут», «Дикая груша у светлой реки», «Чтобы свечу не задуло ветром», «Ночь в пустом доме».
Тревожное апокалипсическое предчувствие, вызванное падением духовности в обществе, передается символикой дождя – предвестника или «соучастника» более страшных катастроф: потопа, землетрясения, оползни. Тягучий, мутный дождь, не переставая ни днем, ни ночью, идет в течение нескольких месяцев в рассказе «На заре, когда звезды гаснут». И некуда спрятаться от него – «всюду эта круговерть бесконечного дождя». Потоки дождя сбивают с ног, не дают подняться… И наконец, «лавина дождя, вязкого дождя беды, прорывает пленку терпения человека… Но Ахмадов остается оптимистом в этой рушащейся реальности и вселяет это чувство в своего читателя: в несмирении со злом, правящим бал во время чумы, – спасение человечества. А потому его герой, казалось бы, одинокий и обессилевший, поднимается по стволу самого высокого в мире тополя все выше и выше, срывает с себя рубашку и закрывает прореху в небесах. Этот тип главного героя довольно часто встречается в произведениях писателя. В онтологическом плане он способен преодолевать немыслимые препятствия на пути к духовному освобождению для себя и окружающих. Однако достижение цели возможно лишь тогда, когда огонь его земной миссии зажигает искорки в других. На помощь удерживающему из последних сил невыносимую тяжесть дождя спешит девушка, в ее руках иголка и нитка, чтобы залатать небесную брешь. Она и он – Воля и Нежность – две створки жемчужной раковины, образующие единую духовную субстанцию человечества.
В условиях конкретного временного отрезка, как правило, сопряженного с различными историческими потрясениями (революция 17 года и Гражданская война – «Горы воздвигая на земле», Великая Отечественная война – «Сказка о трех братьях», депортация – «Отцовский сад», война в Чечне 1994-2000 гг. – «Гора и море»), герои заняты решением не столько злободневных проблем, сколько поиском смысла бытия, в окуляре которого жизнь и смерть, любовь, дружба и предательство, одиночество в толпе, взаимоотношения художника и времени, национальная ось нравственных координат, вплетенная в общечеловеческие принципы добра и справедливости, незыблемые и преходящие ценности.
О значении диалектики в авторской концепции мы уже упоминали, а в чем же заключается метафизика его модели? В столь изменчивом мире, где «меняется все, даже эти горы; человеческой жизни не хватает, чтобы увидеть эти перемены, но не видимые глазу они все же происходят; эти изменения понемногу, незаметно происходят много лет или же, накопившись за тысячелетия, случаются вдруг, резко в виде извержения вулкана, либо на месте гор появляется море; кроме того, ведь есть и Судный день, когда по воле Бога эти горы будут разрушены, и земля станет плоской и гладкой, как ладонь; никогда не меняется только Бог, сотворивший нас, Он был и будет вечно, у Него нет ни начала, ни конца» («Во время листопада в горах»).
По глубокому убеждению писателя, следование божественным заповедям дает земной цивилизации ту точку опоры, которая позволяет ей сохранять равновесие, устойчивость и не обратиться в космический пепел. Это может быть прямое, буквальное обращение к Всевышнему (молитвы и не прервавшееся ни на минуту чтение Корана спасают оставшихся в селе жителей от расстрела в повести «Идти, не сбиваясь с этого пути») и опосредованное служение поступками, приумножающими очаги света в «окутанной тройным мраком Вселенной» (Дени, герой рассказа «Деревянные куклы», вырезал фигурки, посвятив всю свою недолгую жизнь искусству. Эти скульптуры и были его мольбами к Богу, в них он вложил свое доброе сердце, свое милосердие к людям, близким и чужим).
Целая галерея праведников проходит перед мысленным взором читателя – тех, чей морально-нравственный стержень остался несломленным и несгибаемым, несмотря на всевозможные перипетии: Янарса и Абдул-Азиз («Во время листопада в горах»), Жагаш, Ауд и Хаваил («Идти, не сбиваясь с этого пути»), Зухайра («И муравейник не разрушай»), Ибрагим-хаджи, Элад («Горы воздвигая на земле»), Дени («Деревянные куклы»), Вега («Зимы холодное утро»).
В их облике, словах и делах автор подчеркивает неподвластность веяниям времени, гармонию, несуетность и покой. Что же привносит в их души уверенность в то время, когда Вселенная содрогается в конвульсиях бурь и потрясений?
Для алимов Абдул-Азиза, Ауда и Ибрагима-хаджи – это углубленное изучение ислама и распространение его одухотворяющего воздействия и нравственной чистоты на других.
Илланча Элад, скульптор Дени, пондурист и шутник Вега – преданные жрецы искусства, светом которого они излечивают страждущих.
Старцы Янарса, Жагаш и Зухайра – носители и проводники народной мудрости, опирающейся, по определению М. Ахмадова, на традиционное миропонимание чеченцев, которое «образуется как бы из двух составляющих. Первая составляющая – это чувство ответственности: ответственность перед предыдущими поколениями (семь отцов); ответственность перед ныне живущими – семьей, родственниками, селом, народом; ответственность перед будущими своими потомками (только через семь поколений забываются поступки – и хорошие, и плохие). Такая соотнесенность с прошлым, настоящим и будущим делает психологическое состояние воспитанного в традиционном духе чеченца более устойчивым (он не чувствует себя одиноким), хотя ему порой и нелегко нести такой груз ответственности и долга.
Вторая составляющая миропонимания чеченца – это то, что он постоянно ощущает себя в ценностной системе своего народа. Как только чеченец начинает осознавать себя как индивидуум, он попадает в жесткую систему морально-нравственных ценностей, обязанностей и запретов. Человек, находящийся в этой системе и выполняющий ее требования, может контролировать свои эмоции и поступки, и у него вырабатывается высокая сопротивляемость жизненным бедам и невзгодам» 9.
И наконец, молодой человек – Хаваил, гармонично сочетающий в своем нравственном облике признанные национальные достоинства и исламские идеалы. Именно в сохранении через преемственность поколений этих качеств видит писатель путь, способный вывести нацию на новые рубежи духовного роста.
В соответствии с проведенной классификацией мы можем выделить четыре типа ахмадовских праведников: алим, старец, художник (мастер), юноша.
Последний тип обычно изображается в развитии. Ему рано открывается яркое экзистенциальное призвание – идти избранным путем к чистоте духа, не отклоняясь с этого пути ни при каких обстоятельствах. В этом ему свойственна абсолютная бескомпромиссность. Он может погибнуть, как сын Хавы («После землетрясения»), но ни в коем случае не свернет с проторенной им самим колеи. И его смерть никогда не бывает напрасной – она вдохновляет, заражает остальных и приобщает к нравственным ориентирам героя колеблющихся или более слабых духом.
Персонажи М. Ахмадова (праведники ли, злодеи) живут в условной реальности, созданной авторской фантазией. Но их черты мы наблюдаем в тех или иных проявлениях в действительности. Наше видение становится острее, мы учимся отличать правду от кривды, естественное от наносного. В этом особая сила художественного слова. И если нам встретятся на нашем пути выходцы из аула Хучанчулги – Жахарбек, Махарбек и Шахарбек (отрицательные персонажи повести «И муравейник не разрушай»), мы их тоже сумеем распознать, чтобы не стать очередными жертвами их лицемерия, коварства и алчности.
И еще раз к вопросу о метафизике и диалектике, но не как дихотомии, на которой базируются аксеологические взгляды автора, а как структурной характеристике его творческого метода.
Константой является мировоззрение писателя, но реализация его в пространстве образной мысли происходит с использованием самого разнообразного литературоведческого инструментария.
И на уровне формата изучаемых явлений. Судьбы отдельных людей разных возрастов (старика Бочи – «Боча», инвалида ВОВ, одноногого Уци – «А мельница крутилась и на рассвете», молодых людей – Чуочи – «Раскаялся» и Абдул-Баки – «Пустой орех», малыша Зелимхана – «Телефон»), семей («Маленький дом в цветущем саду», «И была весна», «Сказка о трех братьях»), всего народа («Кружиться в этих волнах», «Русло твоего родника», «Чтобы свечу не задуло ветром») пронесутся мозаичными осколками в калейдоскопе жизненной драмы.
И на уровне специфических средств данного вида искусства, причем на разных пластах создания художественной картины – жанровом, сюжетном, стилистически-языковом. Внутри рассказа выделяются поджанры: притча («Бабочки», «Снег идет»), рассказ-аллегория («В пути»), фэнтези («Сбор металлолома»), юмористическая проза («Денисолта»). Реалистичный сюжет строится порой с использованием далеко не реалистических приемов: в рассказе «Кружиться в этих волнах» применяется и фантасмагория, и поток сознания, в «Кезеном-Аме» – мифологизация и фэнтези (Шайтан Магома), в повести «Горы воздвигая на земле» – фольклорная гиперболизация (образ Даны – «дикарского бога»). Сюжет может быть захватывающим, детективным («Золотая яма») и вообще отсутствовать как таковой («И была весна»). Красочный набор тропов живо передает на языковом уровне своеобразие черт национального духа. Меткость, образность, этнический колорит, философская глубина некоторых из них потрясают. Возьмем, к примеру, следующую развернутую метафору-сравнение: «Колыбель, ритмично раскачивающаяся под ее рукой, просеивает плач ребенка, как сито просеивает кукурузную муку, рассыпает его по миру, пока он не исчезнет» («Деревянные куклы»). Или: «Время, ударив по его лицу крыльями и оставив на нем морщины, исчезло высоко в бесконечности неба» («Время»).
Текст прозы Мусы Ахмадова воспринимается как завуалированное послание. Кодом служат названия его повестей и рассказов – они так поэтичны, что сами по себе представляют завораживающую законченную мини-зарисовку. Выстроив их в определенной последовательности, мы получим емкую, но яркую картинку-напутствие писателя своему читателю, уловим суть его мировосприятия: На заре, когда звезды гаснут… иди, не сбиваясь с этого пути… с мольбой… вдоль русла твоего родника… горы воздвигая на земле… туда, где растет дикая груша у светлой реки… Кружась в этих волнах… подгоняемый временем… и муравейник не разрушай… чтобы свечу не задуло ветром… Когда застанет тебя ночь в пустом доме… или встретишь ты зимы холодное утро… помни, что есть еще маленький дом в цветущем саду… А кроме леса и мрака – звездное небо.
[1] Орлова О. Поэтика латиноамериканского романа: проблема визуального параллелизма // Текст: Онтология и техника: Сборник научных трудов. Выпуск 2. – Нальчик: Полиграфсервис и Т, 2004. С. 179.
2 Тетуев Б. Добро и зло в этической парадигме религиозно-дидактической поэзии Д.-Х. Шаваева // Текст и гуманитарный дискурс вчера и сегодня: Материалы 3-его выпуска сборника научных трудов кафедры зарубежной литературы института филологии КБГУ. – Нальчик: Издательство М. и В. Котляровых, 2006. С. 4.
3 Кучукова З. А. Онтологический метакод как ядро этнопоэтики. – Нальчик: Издательство М. и В. Котляровых, 2005. – 312 с.
4 Турпал (чеч.) – герой.
5Кучукова З. А. Онтологический метакод как ядро этнопоэтики. – Нальчик: Издательство М. и В. Котляровых, 2005. С. 5.
6 Полная энциклопедия символов и знаков / авт.-сост. В. В. Адамчик. – Минск: Харвест, 2008. С. 315, 316.
7 Там же. С. 105, 106, 108.
8 Кучукова З. А. Онтологический метакод как ядро этнопоэтики. – Нальчик: Издательство М. и В. Котляровых, 2005. С. 67.
9Ахмадов М. Ответственность слова // Вайнах. – 2007. №11. С. 62, 63.
Лидия Довлеткиреева,
ст. преподаватель кафедры русского языка
Чеченского государственного университета
Повести
И муравейник не разрушай
1
Наверное, никогда не перестанут удивлять меня такие разговоры, что есть, дескать, благодатные земли на свете, где всегда солнечно и тепло. Хотя и вправду они есть, мне и самому случалось их видеть. Зато у нас… Уж как зарядят эти бесконечные дожди, так, действительно, трудно представить, что существует где-то такой божественный край. Эх, вот сейчас погреть бы косточки под южным солнцем, потомиться, пока всю сырость из тела не выгонит! Раньше, когда был помоложе, я и понятия не имел, что можно мучиться от какой-то там непогоды. Теперь же только вот у огня и спасаюсь. А в молодости, стало быть, этот огонь был во мне самом, согревал изнутри.
А ты, Асхаб, лежи, лежи! Послушай, о чем тебе дада1 расскажет. Хорошо, когда человек знает свое прошлое. Теперь-то, в ваше время, не будет уже того, что прежде. А ты послушай все же. Сейчас в самый раз, и женщина2 нам не помешает. Пока солнце не село, ей надо за скотиной приглядеть, да курятник запереть, да дров набрать для очага. А как она заявится, тут уж нам будет не до беседы, тут она одна будет говорить. А если ты заснешь, разбудит тебя и начнет: «Ты что, приметы не знаешь? Нельзя спать на закате солнца…» И ни тебе, ни даже мне ее не переспорить.
Ты как-то спросил, Асхаб, отчего у нас нет соседей… А ведь когда-то был у меня очень хороший сосед… В те, прежние, времена. Золотого сердца был человек, и людям он желал одного только добра. А вышло так, что это-то его и погубило. Ведь люди вокруг нас всякие бывают. Н-да… Так вот, об этом моем соседе я и хотел рассказать тебе сегодня.
А история эта началась давно. Был вот такой же вечерний час – сумерки. Только, помню, дождя тогда не было, стоял ясный осенний вечер. Я молотил ячмень в своем дворе. Раньше-то его молотили не так, как теперь. Сначала косили косой. Потом увязывали в снопы и несли домой. А там уже молотили: заставляли быков да лошадей топтать снопы. У нас, Асхаб, тоже быки были. Во дворе был вкопан столб, к нему привязывали быков. Гоняли их по кругу, и они копытами топтали снопы, пока не вылущат все зерно. Вот такая тогда была молотьба.
В тот вечер сосед Зухайра стоял возле нашей изгороди – вышел встречать стадо. Мы с ним время от времени переговаривались о том о сем. И тут вдруг я слышу незнакомый мне голос:
– Ассалам алейкум! Добрый вечер, Зухайра!
Скажу тебе, Асхаб, я по голосу всегда без ошибки мог угадать любого из жителей нашего аула. Будто и теперь слышу эти голоса. Вот Умха – тот, у которого во дворе две печи для обжига кирпича, – когда заводит о чем-то разговор, кажется, будто дупло гудит. А его сосед Ковра говорил степенно, с расстановкой, растягивая слова… А вот еще Бага. Этот скажет десять слов, а из них тот, кто рядом стоит, хорошо, если два слова разберет, остальные все застревают где-то в носу. Зато Бага девять раз женился, а постоянно жили с ним три его жены. «Не иначе, Бага, волчий хвост у тебя есть, раз завел стольких жен» 3, – говорили ему люди. «Все есть, что нужно женщине…» – прогундосит он и даже не улыбнется. Зато люди со всего аула на следующий день смеются, передавая друг другу его слова…
И вот все это позади, никого из них нет рядом: ни Баги, ни Ковры, ни Умхи… Я один остался здесь. Каждый день прохожу мимо тех мест, где когда-то стояли их дома, вспоминаю их голоса, лица, привычки… Бетарсолта мне недавно сказал… Ты, Асхаб, знаешь этого Бетарсолту? Ну, того, что два года в Шатое работал в финотделе. Правда, теперь уж лет десять прошло, как он вернулся. Говорили, запил он там так, что даже ручку не мог держать – руки тряслись. Уволили. Учетчиком теперь в колхозе работает. Я и сам, когда в нашем ауле ТОЗ образовался, учетчиком в нем работал, но таким гордецом, как этот Бетарсолта, не был. Он и теперь с галстуком не расстается, всегда бумаги под мышкой… Так вот, когда я подошел к нему и сказал слова соболезнования, думая облегчить его переживания, он важно произнес: «А, диаклет4 все это!» Я-то тогда про диаклет ничего не слышал, так Бетарсолта объяснил мне: «Старики должны уходить, а на их место приходят молодые – это и называется диаклет». Так-то оно так, но лучше бы придумали такой диаклет, чтобы и старшие оставались… А я вижу: Бетарсолта обо всем этом и не задумывается. Говорит «диаклет» и живет себе спокойно. Вот когда до него черед дойдет, тогда, может, он и спохватится…
Да… Что это я заговорился о другом?.. Сейчас, сейчас, Асхаб, угли раскалятся, и я испеку кукурузный початок. Тебе дам вершок – чтобы ты был красивым… Нет, нет, не вершок! Зачем мужчине быть красивым?! Лучше я корешок тебе дам – чтобы ты был смелым!
Так вот, в тот вечер моего соседа Зухайру приветствовал человек не из нашего аула. Я подошел поближе к изгороди, чтобы разглядеть незнакомца и двух стоявших рядом с ним юношей. И, помню как сейчас, с самого первого взгляда чужак тот мне не понравился. Не понравились мне больше всего его глаза: острые, ненасытные. По-моему, такие глаза бывают у человека без чести. Такого, который не задумывается, зачем он живет, а бесприютно рыщет по земле, как бешеный пес.
Как быть с бешеной собакой? Выстрелить сразу из обоих стволов двуствольного ружья. А с таким человеком? В него-то не выстрелишь – кто же согласится стать убийцей! Вот и бродят они по земле, пока не натолкнутся на кого-нибудь себе же подобного. Или же хорошему человеку принесут несчастье…
– Ва алейкум салам! – ответил Зухайра на приветствие. – Добро пожаловать! Что привело вас в наш аул?
– Беда гонит нас по свету. Я кровником стал, погиб от моей руки человек… Их вот мать тоже умерла нежданно-негаданно… Вот и ищем какой-нибудь аул, который бы принял нас.
– Да, несчастье гонит вас, большое несчастье. Да простит Аллах… Из какого идете аула?
– Из Хучанчулгов5.
– Я и не слышал, что есть такой аул. А из какого вы рода?
– Род наш тоже зовется хучанчулги…
Да, Асхаб, скажу я тебе, что на том котле, на котором записаны все чеченские тайпы6, и в помине нет такого рода – хучанчулги. И от людей я никогда о таком тайпе не слышал. Вот я и думаю: не человек то был, а дьявол в человеческом обличье. И странное его имя, какое он назвал Зухайре – Жахарбек, не могло принадлежать обычному человеку: у любого чеченца такое имя вызвало бы подозрение. А ведь Зухайра был проницательным, с первого взгляда мог разгадать, кто перед ним, что у человека на сердце, знал, что беспокоит больного, и когда непогода начнется мог определить… Весь аул, Асхаб, любил Зухайру. Для больного он был лекарем, для умирающего – муллой, для нуждающегося в защите – товарищем, для каждого им был прибережен совет. В этом ауле никто не посмел бы ослушаться его. Он был отцом нашего аула. Он мог примирить врагов, уже готовых взяться за кинжалы. Спасал людей во время эпидемий, а они бывали нередко. И люди платили ему благодарностью: помогали ухаживать за скотиной, обрабатывать землю. Была у него жена, Баху ее звали. Это была женщина, достойная своего мужа: ни человек, ни скотина не слышали никогда от нее грубого слова. Был у них и сын-подросток, Керим…
Так, погоди, погоди-ка, дай я подгребу золу… Ну вот тебе и корешок, на, ешь. Ничего, не гляди, что немножко подгорел. Съешь корешок – вырастешь храбрым.
Так вот, видно, правду говорят люди, Асхаб, что от судьбы не уйдешь. Даже опытный и мудрый Зухайра не разглядел тогда этого Жахарбека. А уж я – тем более.
Вечером я зашел к Зухайре. Сам хозяин полулежал на паднаре, 7 перебирая четки; Баху крутилась у печки.
– Благослови тебя Аллах, Бауди! – приветствовал меня Зухайра, поднимаясь. – Проходи, садись.
Такой он был человек: и ребенку навстречу поднялся бы, не только мне. А как я мог сесть на паднар рядом с ним?! Нет, я не считал себя ровней ему. Я сел на маленький стульчик возле паднара.
Вскоре Баху поставила перед нами чурек и дяттагу. 8 Знал бы ты, Асхаб, какой доброй была жена Зухайры – такой, наверное, во всем свете не сыщешь. Родом она была с равнины, из Шали. Но с родственниками у нее связи почти не было. Ведь она против их воли покинула родные места, пришла сюда жить среди этих камней, среди этого бурьяна. А пошла она за Зухайрой сразу, как позвал он ее. Жители аула, словно о чуде, рассказывали о том, как впервые увидели ее. До аула Зухайра и Баху добрались ранним летним утром, после дождя. Женщины гнали из аула скотину на выпас – и вдруг стали как вкопанные, потому что увидели перед собой девушку прекраснее солнечного утра. Это и была Баху. И хотя шли они с Зухайрой сквозь заросли, что выше лошадиных спин, она даже подол платья не замочила – удивительно!
Что, что ты говоришь? Еще корешок хочешь? Хватит нам есть кукурузу. Погоди немного, скоро ужинать будем. Полежи-ка пока вот здесь, на овчине. Вот так, молодец, дедушкин ты волк!9
С плохими предчувствиями ушел я от него тогда. Я знал, что старики, с которыми Зухайра собирался посоветоваться, поддержат его. Выйдя на улицу, я еще долго стоял у плетня, против окон Зухайры, и его щенок звонко на меня лаял. Я представил, как хорошо накормили, приободрили в этом доме Жахарбека и его спутников. Потом Баху постелила им белоснежные простыни, пахнущие одеколоном. И они завалились на них, пыльные, немытые, и спят себе, похрапывая…
Сам я заснул в ту ночь позднее обычного. Разбудил меня торопливый стук в окно. Сунул я ноги в няар-мачаш, 10 выхожу: стоит Зухайра.
– Что случилось? – спрашиваю.
– Гости мои тайком ушли до рассвета.
– Что-нибудь унесли, наверное?
– Нет. Я смотрел…
– Что ж, может, это и к лучшему. Пусть уходят. Не такие это гости, чтобы их удерживать.
– Нет! – проговорил Зухайра. – Это принесет позор моему дому. Когда гость сбегает…
– Хорошо, – говорю, – я поступлю так, как ты скажешь.
– Нужно догнать их и возвратить.
Жахарбек и его спутники уже спускались к Аргуну, когда я верхом нагнал их. Они шли, как медведки идут на свет, друг за другом: впереди – большая медведка, следом – две поменьше… Я обогнал их и осадил коня перед Жахарбеком:
– Возвращайтесь!
Он посмотрел на меня долгим взглядом и, не сказав ни слова, повернул обратно. Если бы он попробовал сопротивляться – о, как бы твой дедушка огрел его кнутом, Асхаб! Тогда твой дедушка был не таким, как теперь. Настолько был силен, что мог оторвать хвост кабана!
Когда мы вернулись, все старики уже собрались в центре аула. С ними был и Зухайра. Тут Жахарбек заговорил:
– Зухайра, да возблагодарит тебя Аллах! Ты хорошо принял нас, дал пищу и кров моей семье. Но позволить нам навсегда поселиться в вашем ауле, дать надел земли – я понимаю, это нелегкое дело. Потому, чтобы не отягощать вас лишней заботой, да и самому не мучиться, услышав ваш отказ (мне уже не однажды довелось это пережить), я и решил уйти. Прошу: прости меня, Зухайра…
После его слов воцарилась тишина. Потом заговорил старейший в нашем ауле – Колла. Он стоял, опершись на посох, и, не отрываясь, глядел вечно слезящимися глазами на понурившего голову Жахарбека:
– Не ты первый пришел к нам с такой просьбой, – сказал он. – Мы, варшхоевцы, владеем немалыми землями: наверху граничим с борзахоевцами, внизу – с мартанхоевцами. И это такая земля, на которой растет все, что ни пожелаешь. И доныне, и теперь мы всегда готовы накормить голодного, поддержать обессилевшего, приютить бездомного. Коли можешь поручиться, что ни ты, ни потомки твои не забудут нашей доброты…
2
Асхаб, да ты заснул? А дяттага уже готова. Ну, поднимись же, вставай! Ты только попробуй – до чего вкусно! Ай, да что же ты, что же ты плачешь, дедушкин волк?! Ну хорошо, дедушка оставит тебе дяттагу, а ты утром попробуешь. А, молодец, лучше сейчас, зачем до утра откладывать… Вкусная? Как у Баху? Нет, какое уж там! Такую, как у нее, дяттагу я после нигде не пробовал. Много нужно потрудиться княжне Кахарме, чтобы с Баху сравняться. Они, эти старухи, и после ее смерти не могут ей простить того, что она была лучше их всех.
На чем же я теперь-то остановился?.. Да, выделили из общей земли надел для Жахарбека… Нет, но имя-то, имя какое! Проклятье Аллаха на это имя! А рядом с этим наделом жил человек по имени Сота. Он тоже был из пришлых, принятых нашим аулом.
В том, что он покинул свой аул и оказался в нашем, повинна его жена Самарт. Это была женщина дородная, сочная, на мужчин действовала зажигательно. Такая, если поведет хвостом, редко какой мужчина удержится от соблазна. Правда, с той поры, как попала в наш аул, она немного остепенилась, а на родине близкие прямо говорили Соте:
– Какой же ты мужчина! Если не можешь с женою справиться, так дай ей развод и отправь обратно к родителям.
– Оставьте ее, – отвечал Сота. – Мне довольно и того, что она ночевать домой приходит, а там… пусть живет, как знает.
Да, говорят, прямо так и сказал Сота. Странные все-таки люди встречаются на свете. Я бы никогда не смог сказать такого! Тем более в те времена. Правда, люди говорят, что бывают такие женщины, которые могут сделать с мужчиной что угодно. Такие вот ведьмы, они снадобья готовят, еще по кладбищам ходят, могилы вскрывают. Тот же Колла однажды рассказывал, как в соседнем ауле повстречался с ведьмами, проходя ночью мимо кладбища. Увидел среди могил слабый огонек и пошел на него… И что ты думаешь? Ведьмы уже делали свое дело, освещая могилу лампой. Заметив человека, они вылезли из ямы, распустили волосы и кинулись на него, гремя ложками и вилками, что были подвешены к их лохмам. А Колла-то наш не из пугливых: сгреб их всех за волосы и потащил домой, погоняя кнутом… Не знаю, правда ли, что все это было, но то, что Колла сам все это рассказывал, – такая же правда, как то, что я – Бауди, сын Поти.
А родственники Соты решили:
– Раз так, уходи из нашего аула вместе со своей гулящей девкой, ты позоришь нас перед людьми. Даем тебе три дня. Если не уйдешь, то мы и тебя, и ее навсегда разлучим и с нашим аулом, и с этим миром.
Так и попали они в наш аул…
А-а, женщина, я и не заметил, что ты уже здесь! Что это у тебя чай холодный? Только что чайник кипел, а ты наливаешь – чай холодный! Сам я холодный, говоришь? Да, что правда, то правда. Придвинь чайник к печи.
Год-другой Жахарбек жил спокойно. Обходителен был, с уважением относился к людям, особенно к Зухайре. Но вот потихоньку-понемногу стали происходить с ним перемены: и во внешнем обличье, и изнутри. Располнел он, как кабан. Усы задрались кверху, брови, наоборот, надвинулись на глаза. В разговоре жесткость обнаружилась. Стал даже порой покрикивать на людей. Вот вам, люди, и благодарность, вот вам и спасибо за то, что приютили пришельца, дали ему землю, возвратили достоинство! Женщины в ауле пугали им своих детей: «Смотри, будешь проказничать – отдам тебя Жахарбеку!» А потом пополз слух, будто Самарт, жена Соты, опять принялась за свое, теперь уже с Жахарбеком. Что это так и есть, любой, имеющий глаза, понял бы – не очень-то они и прятались.
Больше всех переживал из-за всего этого Зухайра. И без того такой тощий, он в последнее время стал просто сохнуть на глазах. Видно, чувство вины его подтачивало. Как-то утром я увидел, что он стоит посреди своего двора, повернувшись лицом к восходящему солнцу, и что-то нашептывает. Я тихонько приблизился к изгороди, прислушался: он просил Аллаха, чтобы Тот смилостивился над жителями аула, убрал от нас этого дурного человека. Есть поверье, что Аллах исполнит просьбу, если она обращена к Нему на восходе солнца.
Не напрасно переживал Зухайра: еще немного прошло времени, и в глазах у некоторых женщин аула стал заметен тот же дьявольский блеск, что и у Самарт. И среди мужчин также пошло брожение: то тот, то другой, замечаешь, глядит по-кабаньи – уподобился, значит, Жахарбеку…
Женщина, убери посуду! Слава Аллаху, насытился я… Подушку подай, прилягу немного. Да впусти ты кота, что он там надрывается под дверью! Ну вот, хорошо, налей ему молока. А ты слушай дальше, Асхаб, я рассказываю.
Как-то вот что произошло. Было начало весны. Светлой, лунной ночью, где-то около полуночи, с горы, что вон в той стороне, донесся до аула крик:
– Эй, люди! Слушайте! Слушайте! Жахарбек, что живет на окраине, путается с женою Соты… Кто этому не верит, приходите завтра после полудня к тому месту, где у Коллы стоит стог сена.
Кричавший зажимал себе нос, чтобы его не узнали по голосу. Но тут случилось вот что: человек неожиданно рассмеялся, не успев снова зажать нос пальцами, и я узнал голос Жахарбека… Как?! Как может человек разоблачать сам себя? Я был очень удивлен, не сразу разгадал его хитрость. А утром Жахарбек у всех на виду вышел пешком из аула, сказав, будто идет в Урус-Мартан… Еще лет десять назад Зухайра убедил людей, что такие тайные глашатаи приносят один вред, сеют вражду. Он призывал больше не заниматься этим. Кто будет уличен, сказал он, того ждет проклятье: он не будет похоронен по обряду. С тех пор, вплоть до этого случая, никто не нарушил запрет.
На второй день, когда Жахарбек вернулся в аул, Сота пришел к нему и спросил:
– Ты слышал это?
– Слышал, – ответил Жахарбек. – И это правда. Но что ты можешь сделать? – и он похлопал ладонью по затвору своего ружья…
Всю ночь Сота упрашивал Самарт уйти вместе с ним из аула, но она так и не послушалась его. «Аллах покарает тебя!» – сказал он, собрал свои вещи и ушел на рассвете, когда умолкли крики выпи, и долго, как бы прощаясь, поднимался по склону вон в той стороне, шел по лугам, оставляя следы на росистой траве… Удивительно, что среди горцев мог родиться и вырасти такой человек. Но вот, выходит иногда и такое. И среди камней цветок вырастает. Несколько лет спустя после этого, когда я ездил работать в Солж-Галу, видел его там на промыслах. Он больше не женился, жил один, несчастный.
В тот же день, как Сота покинул аул, Жахарбек, не спросив разрешения у аула, присоединил его двор и участок. И тут начались невиданные, непрекращающиеся дожди. И день и ночь с неба лились потоки, аул постепенно превращался в сплошное месиво из грязи. Буйно пошел в рост бурьян, поднялся выше человеческого роста, потянулся к крышам домов. Тогда Зухайра собрал у себя людей и сказал, что аулу грозит полное затопление. Надо усердно молиться и щедро давать подаяния, поучал он нас. Потом сказал, что причиной таких дождей, возможно, могли быть те двое, что живут на краю аула. Точно, конечно, этого утверждать нельзя, говорил он, никому не ведома истинная воля Аллаха. В тот же вечер он с двумя своими товарищами пошел в дом Жахарбека и освятил его брак с Самарт, хотя сами они об этом и не просили. Все ради того, чтобы аул под воду не ушел. Тьфу! Проклятье этим двоим, не знающим ни стыда, ни совести. Сидели, говорят, перед людьми спокойно, как настоящие жених и невеста.
А дожди не прекратились и после этого. И стряслась новая беда. Как-то под вечер до аула донеслись крики о помощи. Все ринулись на призыв. Да только сразу увязли в грязи, застряли в непроходимом бурьяне. Долго добирались туда, куда раньше за десять минут можно было дойти. Вокруг ничего не видно, стемнело. Только Жахарбек не открыл свои двери, не вышел на поиски – заперся в своей норе, не показывается. Страшная была ночь, и кончилась она страшно: люди увидели среди воды, песка и ила лежащего ничком Губу…
Губа был одинокий бедный человек, пришел когда-то в аул просить милостыню, да так здесь и остался, и его приютил наш аул, дал ему надел земли. И вот теперь он лежит мертвый. Убили его сыновья Жахарбека – Михарбек и Шахарбек (имена-то, имена какие! Проклятые имена!), из-за какой-то пустячной ссоры забили до смерти копьями.
На второй день Губу хоронили. Весь аул пошел на кладбище, кроме Жахарбека и его сыновей. Когда под непрерывным дождем убитого похоронили, Зухайра сел в изголовье могилы и стал читать молитвы из Корана. Как сегодня, стоит эта картина у меня перед глазами. Молитвы он читал так, что каждое слово проникало глубоко в сердце и весь ты становился объят волнением… Тогда я в последний раз видел Зухайру живым.
Эх, Асхаб, Асхаб, не подобает мужчине плакать… Но когда вспоминаю все это, не могу слез сдержать. Ну, иди к дедушке, нам уже постелили. Вот так, ложись на правый бок… Вот так, хорошо, дедушкин волк.
Потом, слушай, Асхаб, Зухайра направился к Жахарбеку. Пошел один, а людям сказал, что идет домой. Виновным считал он себя перед аулом, виновным в том, что принял первым этого слугу зла. Когда появился Зухайра, Жахарбек уже возводил свой плетень вокруг участка несчастного Губы, вбивал в землю колья. Они легко входили в землю, мокрую и податливую, а сам Жахарбек был забрызган грязью, отчего еще больше походил на кабана.
– Именем Аллаха прошу тебя: уходи из нашего аула! – сказал ему Зухайра.
– Это еще зачем? Не ты ли вернул меня, когда я хотел уйти, послал за мной человека?
– Ты убил свободного человека.
– Что?! Да разве он был свободным человеком, мужчиной? Нищий, вечный попрошайка… Мои поросята знают, в кого клыки вонзить.
– Это из-за вас не прекращаются дожди и бурьян скоро скроет дома…
– А для кабана и нужно, чтобы грязь да бурьян, хур-р, хур-р… – и Жахарбек вдруг повалился прямо в грязь.
– Именем Аллаха тебя прошу… – продолжал настаивать Зухайра.
Но Жахарбек гнул свое:
– Земля у вас жирная, смотри, как глубоко кол входит. Вот так же глубоко и я пустил здесь свои корни!
– Уходи лучше, – не уступал Зухайра.
– Да куда ж мне идти? – Жахарбек распалялся все больше.
– В Хучанчулги, откуда пришел.
– Ах, так вот сейчас я самого тебя туда отправлю! – и ринулся кабан на Зухайру: острый клык-кинжал поразил его в самое сердце…
Снова дед плачет, Асхаб. Тебя стыжу, а сам плачу. Не могу удержаться: как вспомню все это, плачу, как женщина. Да, видно, не спать мне сегодня всю ночь – какой уж тут сон! Если б не дождь, вышел бы… Но дождь все льет, льет. Как тогда…
3
На следующий день после смерти Зухайры дождь прекратился. Да так и должно было быть: большую жертву принес аул. Наступил яркий, погожий день. После похорон, когда солнце светило по-прежнему, прошел короткий теплый дождь – знак праведности умершего. Сколько народу тогда побывало в нашем ауле! За два дня высушили, утоптали подошвами ведущую к нам дорогу. А ведь какая грязь была – и за неделю бы сама не высохла!
Но тот кабан со своими подсвинками даже и после этой беды не ушел из наших мест. Видно, сильно прогневили мы чем-то Бога, что он нам послал такое наказание. Убийцы укрепляли свой дом, превращали его в настоящую крепость. Теперь на аул постоянно смотрели восемь черных зрачков двустволок, установленных по углам высокого забора.
А было то время, Асхаб, когда большие дела совершались внизу, на равнине. Уж лет десять прошло, как свергли царя. Понемногу ветер перемен стал долетать и до нашего аула. Я уже работал финагентом, собирал налоги. Появился у меня новый друг, молодой парень. Его прислали к нам из Шатоя, чтобы организовать в ауле комсомольскую ячейку. Звали его Асхаб… Да, да, не улыбайся! Именно в его честь я и дал тебе это имя. Настоящим мужчиной станешь, если будешь похож на него, дедушкин волк! Асхаб был высокий, стройный. Носил галифе, только-только появившиеся тогда, китель из фабричного сукна. Такую обувь, что была у него (теперь ботинками называют), в нашем варшхоевском краю никто не видел. Смелый он был человек, быть может, большего храбреца вообще не было под солнцем. Как сейчас вижу его перед собой: высокий, как тополь, идет, улыбаясь, прямо на дула ружей, только ладонь чутко лежит на кобуре.
Удивительным для наших мест был он человеком. Странные вещи говорил, порой просто непонятные. Говорил, например, что землю у нас скоро будут пахать железные кони и что тогда все станут жить в достатке, даже иметь по одной конке. К аулу проложат широкую каменную дорогу… А еще говорил он про звезды: будто они такие же большие, как само солнце. Земля наша, говорил он, крутится вокруг солнца, хоть нам и кажется, что все наоборот. Наш Колла, услыхав про это, сказал ему:
– Я не знаю, крутится наша земля или нет, но что у того, кто говорит это, голова закружилась – это точно.
Да, точно так и сказал тогда Колла. Не гляди, что старый, за словом ему в карман лезть не приходилось.
Тогда мало кто в ауле верил в то, что говорил Асхаб, я тоже почти не верил. А сбылось многое, о чем он говорил. Вон, на тракторах теперь наши парни даже по улицам раскатывают, не дают пройти спокойно. А тогда я его рассказам не верил, хоть и интересны они были. Заметил я тогда, что к звездам люди стали проявлять больше внимания: чаще смотрели на них, удивленно покачивая головами…
Ну что, кажется, перестал дождь? Хоть бы завтра выглянуло солнце! А рассказ мой, Асхаб, еще не окончен.
Вскоре после похорон Зухайры я навестил его жену Баху и сына Керима. Он был тогда юношей шестнадцати лет. Бывают парни, которые и в этом возрасте уже крепки, как взрослые мужчины. Керим был не из таких. Он был невысокого роста, щуплый, как подросток. Удивила меня Баху. Ни поведением, ни голосом своим старалась она не показывать горя, хотя можно было догадаться, что творится в ее сердце. Она, как обычно, сидела перед печкой и, глядя на огонь, тихо улыбалась каким-то своим мыслям. Остопируллах 11! Видно, была она человеком большой выдержки, достойной Зухайры была его жена.
– Керим, я пришел просить тебя: передай мне право отомстить за твоего отца, – заговорил я. – Тебе он родной по крови, но и мне он был дорог, как родной…
Керим долго не отвечал, сидел, опустив глаза. Потом посмотрел на меня – глаза его горели:
– Ты шестой, кто пришел ко мне с этой просьбой, – сказал он. – А ведь я пока жив и смогу отомстить сам за кровь своего отца… Ну а если меня убьют… – Только тут я заметил, что Баху шевельнулась, вздрогнула.
Да, вот какой ответ получил я тогда от Керима. «Если меня убьют, – проговорил он спокойно. – А пока…»
Месяца через два после того, в базарный день, мы вдвоем с Асхабом отправились на хутор Ами-ирзе: я налоги собрать, он по делу организации там ликбеза. Все, что расскажу дальше, произошло в селе в наше отсутствие.
В тот же день Керим вышел со двора с двумя волами и направился на базар в Шатой, собираясь продать их. В доме Зухайры никогда не водилось никакого оружия, кроме отделанного серебром праздничного кинжала. Видно, никогда и в голову не приходило ему воспользоваться оружием. И вот Керим отправился на базар, чтобы купить ружье на вырученные от продажи волов деньги.
Когда минуешь овраг, что лежит между нашим аулом и Верхним Варшом, дорога сворачивает вниз на косогор. Да-да, помнишь, как-то в пору сенокоса дедушка брал тебя туда с собой. Там, на краю косогора, уже начинается лес. Трава на этом косогоре растет густая, сочная. На этом-то косогоре и нагнали Керима с его волами сыновья Жахарбека – Махарбек и Шахарбек – будь прокляты их имена!
– Какую цену просишь за волов? – спросил один.
– Ты как: вместе с хвостами продаешь волов или хвосты отдельно? – добавил второй, и оба издевательски расхохотались.
Керим, не глядя на них, продолжал себе идти, погоняя волов.
Братья свернули в лес и там стали сговариваться:
– Столкнем его, когда поравняется с обрывом, – предложил один.
– Не будем сейчас его трогать, успеем разделаться с ним, когда пойдет обратно с базара, – сказал второй.
Они вышли из лесу и до самого Шатоя кружились вокруг юноши, подобно воронам, куражились и насмехались. Но Керим не проронил ни слова.
Придя на базар в Шатой, он за первую предложенную цену продал волов, потом так же, не торгуясь, купил ружье у человека, которого заодно попросил научить его обращаться с оружием. Тот отвел его на Хазбизне – место, что находится на пути к Гуш-Корта, – и научил стрелять.
С ружьем за плечами отправился Керим в обратный путь. На том же самом месте, на косогоре, поджидали его братья.
– Смотри-ка, он ружье купил. Наверное, скотину собирается им погонять, – сказал первый.
– Да нет, это он писать через его дуло собирается, – пояснил второй. И снова оба взахлеб загоготали.
Они смеялись и тогда, когда Керим навел на них ружье. Лишь когда дробь залепила рот младшему брату, тогда только Махарбек понял, что Керим не шутит. Но и он не успел выдернуть из кармана руку: совсем рядом с сердцем вошла в него пуля из второго ствола.
Забросив ружье в лес – год спустя, когда косил траву, я нашел заржавленный ствол с прогнившим прикладом, – Керим вернулся домой, забрал мать и с ней ушел из аула. Шестьдесят лет уже минуло, а он до сих пор нигде не объявился. Говорили, правда, будто он поселился в Шали, у родни своей матери. Но, где бы ни жил он после, а для родного аула, для людей, так почитавших его отца, Керим был потерян навсегда.
4
Поздним вечером вернулись люди в аул, принесли два трупа. Положив тела в центре аула, Колла и еще несколько стариков явились к Жахарбеку со словами:
– Жахарбек, Аллах нас создал, Аллах нас должен когда-нибудь и забрать…
Жахарбек был заносчив, как обычно:
– Что вам нужно от меня? Неужто кто-то из вас туда собрался? Так я сейчас… – не дал он договорить старикам.
Тут он осекся, заметив скорбно опущенные глаза стариков.
– Что случилось? – забеспокоился он. – Говорите!
– Жахарбек, скрепи свое сердце, горе каждого человека может постигнуть. Бывало, что в один двор приносили пять, а то и шесть мертвецов.
– Да с чем вы пришли наконец?! – у Жахарбека начала дергаться щека.
– Двое твоих парней (на все воля Аллаха!) погибли. Убил их сын Зухайры.
– Оба моих сына! Махарбек и Шахарбек! И кем?! Сыном этого труса?! Где они, где?
Растолкав стариков, Жахарбек кинулся к центру аула. Тела его сыновей, прикрытые бурками, лежали перед мечетью.
– Да, убиты!.. – закричал Жахарбек. – Вы не были мужчинами! Для того ль растил я вас, чтоб ничтожный трус, сын труса Зухайры, вас прикончил, а-а-а… Нет! Вы не мужчины!.. – озлобляясь все более, Жахарбек принялся ногами пинать трупы своих сыновей. Его пытались остановить, но он вырывался и продолжал свое, пока не обессилел.
Люди говорили меж собой, что надо бы сообщить о случившемся родне Жахарбека, однако никто не знал, где находится этот аул Хучанчулги. Когда спросили о том у Жахарбека, он крикнул зло: «В овраге». – «В каком таком овраге?» – недоумевали люди. Но добиться от Жахарбека ничего так и не смогли.
Все же несколько человек, оседлав лучших коней, поскакали в разные стороны, чтобы отыскать этот аул Хучанчулги, если только такой есть в Чечне. Все они вернулись ни с чем – не было такого аула.
Похоронив сыновей, Жахарбек долго не показывался на людях. А когда наконец стал выходить из дому, то в руках неизменно держал ружье. Жахарбек кричал, тряся им:
– Эй вы! Я вам еще покажу! Я с вами разделаюсь! – к кому именно обращено было это «покажу», никто в ауле не знал. Как-то я возвращался довольно поздно ночью с Бети-поляны, где собирал налоги, а потом еще задержался на одной вечеринке. Напротив дома Жахарбека я остановился, заслышав крики.
– Ты слышишь меня?! – кричал Жахарбек. – Ты должна родить мне сына! В этом же году! Не родишь – прикончу тебя, ведьма…
– Как мне родить сына, – послышался голос Самарт, – если ты ни на что не способен, старый хрыч?!
– Ох, ведьма! Застрелю тебя!..
– Ай, да если бы всякие, вроде тебя, стреляли в меня каждый раз, я бы не то что девять раз и одного разу замуж не вышла…
И пока Жахарбек дотянулся до своего ружья, жена его уже успела выскочить на улицу. Жахарбек ринулся за ней, выстрелил наугад в темноту. А ведьма в ответ рассмеялась уже где-то на горе, только эхо звонко покатилось по округе.
После той ночи Самарт в ауле больше не видели.
На несколько недель Жахарбек заперся в своем доме, не подавая никаких признаков жизни. Потом стал появляться, всякий раз это происходило около полудня: ходил взад — вперед по аулу, кричал, грозился, плакал. Как-то раз, когда он так бесновался в своем дворе, Колла решился приблизиться к его забору.
– Жахарбек, слушай, Жахарбек, – заговорил он, – смирись, проси поддержки у Аллаха. Бог уготовил тебе такую судьбу. Моли Аллаха послать тебе силы…
– Да? Говоришь, Аллах?! – Жахарбек кинулся в дом и выскочил оттуда с ружьем.
– Где ты, Аллах, где? – заорал он. – Покажись, если смелый! – стреляя в небо и крича с пеной у рта, он заметался по двору.
Когда Колла прибежал к мечети, он долго не мог прийти в себя, дрожал, причитая:
– Что же это такое… Ах, что же это такое… Как же до сих пор Аллах не обратил в пепел этот аул, не спустил его под воду…
С того дня люди стали еще усерднее посылать молитвы Аллаху, просили избавить аул от дьявола. А Жахарбек все палил из своего ружья, куда попало, пока наконец не ранил в ногу жену Боччи, когда та возвращалась с поля. Тогда же, после полудня, пришел ко мне Асхаб. Я сидел, разувшись, под яблоней во дворе, отдыхал.
– Что-то надо с ним делать, – заговорил Асхаб без предисловий.
– Застрелить надо, как дикого кабана, – ответил я ему. – Я возьму ружье и сделаю это.
– Так можно было поступить прежде, теперь нельзя.
– Это почему? Что случилось?
– Теперь иная власть, иные порядки, – сказал Асхаб. – Его надо изловить и отвезти в Шатой. Пусть там его судят.
– Просто так он не дастся в руки, – возразил я.
– Я с ним поговорю. На поверку такие люди обычно оказываются трусами, надо только действовать решительно.
– Нет, Асхаб, оставь это…
– Не так это опасно, как ты думаешь. Видал я уже таких храбрецов!
И что же: как он говорил, так оно и случилось. Так, да не совсем так… Кто бы мог подумать, что после всего этого я проживу еще столько лет! Ну вот, последние петухи кричат… Как просил, убеждал я тебя, Асхаб, но ты меня не послушался.
Вижу и теперь то солнце на закате: красное, зацепившееся уже за макушки деревьев, росших по склону горы. Солнце это было за спиной Асхаба, когда он шел – как тополь, высокий, стройный, – шел, положив, как обычно, ладонь на кобуру, прямо на направленный на него поверх забора ствол ружья.
– Жахарбек, – крикнул он, – опусти ружье. Новая власть у нас теперь. Царь свергнут. Пришла Советская власть, народная. Я представляю ее здесь. Люди ничего тебе не сделают. Тебя только отвезут в Шатой, суд решит твою участь. Выходи…
Тут и рухнул он, как подрубленное дерево, упал навзничь…
Люди говорили позднее, что крик, который вырвался у меня, был громче того выстрела. В несколько прыжков оказался я у забора. Прыгнул и схватился за ствол, не дав ему выстрелить второй раз. Забор рухнул, и я повалился на землю. Жахарбек не успел и рукой шевельнуть, как я выхватил у него ружье, ткнул ему в затылок и нажал на курок.
И вот что за диво тогда случилось: лишь грохнул выстрел – две змеи отделились от его тела и обвили ствол ружья. Я тут же отшвырнул его. В то, что я видел все это собственными глазами, потом никто не верил… Но ведь все так и было, ты-то мне веришь, Асхаб?
Ночью полил страшный дождь, гроза рвала небо на части. На следующий день кто-то поджег дом Жахарбека, и он сгорел дотла.
Закопали Жахарбека на краю леса, и землю сровняли, чтоб не было даже могильного холмика. А на то место, где прежде стоял его дом, с той поры каждый, кто проходил мимо, бросал камень или какой-нибудь сук. Так и образовалась там карлага 12. Я, бывало, дважды за день проходил там, чтобы швырнуть что-нибудь. Теперь уже люди забыли то место, там лишь бугор, на котором растет черная бузина.
Эх, а сон все же берет свое. Уж и рассвет близко. Подремлю-ка я немножко. Сон мой все равно короток. Час-другой – и уж дед снова на ногах…
Ну вот и прошла ночь, прошел и мой сон. Светает. И дождь не слышен, перестал. Быть сегодня ясному, теплому дню. Ах, жизнь… Сладка ты для всякого живущего!
Хвала тебе, мир! Хвала за то, что после дождя выходит из-за облаков солнце; что после жарких дней ты снова не скупишься освежить нас дождем; что растет трава; что люди рождаются и умирают; что, когда на исходе ночи терзает душу боль, на рассвете ты излечишь ее радостными голосами птиц; что есть бездонное небо со звездами, солнцем и луной – для того, кто хочет смотреть ввысь; что есть бездонные ущелья – для пожелавших вниз направить свой взор… Когда свежее утро переходит в жаркий день, иди к водопаду, что шумит в ущелье, купайся; оттуда иди по раскаленной солнцем земле, обжигая ступни; зимой, пока не одеревенеют руки, катайся на санках с сопок и, придя домой, плачь от боли в постепенно согревающихся ладонях; с годами грубеет твой голос, пробиваются волосы на твоем лице, уже на все смотришь ты глазами взрослого, у родника любезничаешь с девушкой, прекрасной, как заря; потом женишься на ней и хлопочешь, строя себе дом; потом радуешься быстро прибавляющейся семье, печалишься в разлуке с теми, кого любишь; и вот седеют волосы на твоей голове, уже ты сутул, стар, и вся радость твоя в тепле очага, в беседах с ровесниками – вот и прошла жизнь, хвала ей!
Утро. Утро выводит из тумана и зажигает над аулом солнце, которое блестит в каждой капле росы на траве, разгоняет с вершин клубившиеся там черные тучи, а с ними и мрачные думы уходят прочь из головы – и тебе, утро, хвала…
А-а, это не Асхаб ли стоит там на веранде? Встал уже…
– Уйди с моих глаз! Иди, пусть баба наденет на тебя штаны. Мужчина всегда должен выглядеть мужчиной, даже если он еще маленький. Больше не показывайся передо мной без штанов…
– Вот, а теперь иди ко мне. Ты понял меня: мужчина без штанов не мужчина!
Очень хочется мне, Асхаб, чтоб вырос ты похожим на моего друга – хорошим человеком. На отца своего не гляди, пусть себе живет в этом пыльном городе, в котором уже лысину себе нажил, пусть копается в своих бумажках. А ты должен жить здесь.
Ведь не все еще сбылось из того, о чем мечтал твой тезка, друг дедушки. Ты должен завершить его дело. Проложишь каменную дорогу к нашему аулу, и люди больше не будут от нас уезжать.
А если вдруг встретишь на своем пути человека из Хучанчулгов, прогони его – от него добра не дождешься!
И никакого зла не делай на земле, даже муравейник не трогай. Ты слышишь меня: муравейника не разрушай! Народ говорит: если на покосе, пусть даже случайно, задеть косой и разрушить муравейник – пойдут дожди, сгниют травы, придет голод, беда… Ты хорошо все запомнил, дедушкин волк?..
1985.
1 Дада – здесь: дедушка.
2 Женщина – здесь: жена. У чеченских мужчин не принято называть супруг по именам.
3 Народное поверье гласит: если хлестнуть любимую девушку волчьим хвостом, добытым с живого зверя, то она не сможет ответить отказом.
4 Диаклет (искаж.) – диалектика.
5 Игра слов. В смысле: люди ниоткуда.
6 Тайп – род.
7 Паднар – топчан.
8 Дяттага (даьттагIа) – блюдо из кукурузной муки и масла.
9 Волк – символ мужества и смелости.
10 Няар-мачаш (неIар-мачаш) – обувь из грубой кожи.
11 Возглас, выражающий удивление.
12 Карлага – холм проклятия.
Перевод Ю. Доброскокина.
Горы воздвигая на земле
С любовью к людям, павшим
в боях с деникинцами
в чеченских и ингушских селениях
Автор
1
Ночь была на исходе, поленья давно догорели, печь и комната уже успели остыть, когда старик, скрипнув досками паднара1, сел в постели, немного помедлил, моргая глазами, и, наконец, резко поднялся на ноги. Он подошел к бешмету, висевшему на деревянном гвозде, достал из кармана серебряные часы и стал вглядываться в циферблат. До рассвета оставалось больше двух часов – он, в сущности, знал это и сам: вот уже сорок лет просыпался ночью в это самое время и все-таки каждый раз по привычке, как и сейчас, глядел на часы.
Когда он, негромко кашлянув, открыл дверь в коридор, ее скрип показался ему слишком громким и резким. Он хорошо знал, что ислам запрещает толкование подобных примет, и все же, встретив женщину с пустыми ведрами или увидев плохой сон, начинал тревожиться, мысли переставали подчиняться его воле.
– Надо будет смазать петли, – сказал он вслух, затем вдруг замер на месте и прошептал: – Суждено ли?..
Сердце подсказывало большую беду. Иногда Ибрагим-хаджи делился своими предчувствиями с аульчанами, и, если они сбывались, о нем говорили как о человеке, которому Аллах приоткрывает кое-какие тайны. Когда до него доходили такие разговоры, он не опровергал их, но и не подтверждал, он не мог сказать, что ему действительно бывают знаки, но не мог с уверенностью и отрицать этого, считая себя все-таки не лишенным какого-то дара… Как знать… Сказано ведь, что новые времена явят людей, которые, сами того не ведая, будут пророками…
Эта мысль не приходила к нему уже тридцать лет. Она возникла в молодости, когда он всерьез углубился в богословие, и никогда он ею ни с кем не делился. Потом, через несколько лет, когда он на сорок дней уединился в глубокой яме-халбат, позволяя себе только пить воду, читая при слабом свете свечи священные книги, он понял, насколько эта мысль мелка. Осознав это, улыбнулся и навсегда забыл о ней.
Заточив себя в халбат, он не постиг какой-либо значительной тайны, но увидел, как изменился его взгляд на мир. Мир стал намного светлее и значительнее. Если раньше он просто видел воду, траву, камни, теперь же ему открылась их глубинная суть, он увидел звенья связующей их цепи, услышал удивительную музыку этих связей. Все в природе казалось возвышенным, глубоким и чистым, у всего была своя душа, своя боль, своя радость – даже у камня. Он понял, что тайны Земли, Вселенной, звезд невозможно постичь за один день или даже за всю человеческую жизнь, для этого мало и тысячелетий, что раскрыть их до конца невозможно – одна обнаженная тайна скрывает другую, новую, и нет этому ни конца, ни начала.
«А человек, – думал он, проведя в яме сорок суток, – должен, всю жизнь возвышаясь чистотою своей души, подниматься в гору. Опорой на этом пути ему будут правда, справедливость и Всевышний».
Но Ибрагима-хаджи, вышедшего на улицу в сыромятных постолах, заставил остановиться ветер, хлеставший в лицо колючим мокрым снегом. Несмотря на то, что до встречи зимы с весной оставалось немногим больше трех недель,2 холод был еще крепок. Густая темень словно душила собачий лай, изредка прорывающийся в ночи.
Когда гойтинцы предложили ему стать их кадием, Ибрагим-хаджи растерялся, хотя имя его было хорошо известно даже в изобилующем богословами Шали:3 гойтинцы, народ со своим крутым нравом, за три года изгнали трех мулл, заявив каждому из них, что такой, дескать, духовник им не нужен, ступай домой.
Ибрагим-хаджи, правда, не опасался, что повторит их ошибки. Хотя, как знать…
До того как образовался этот аул – Гойты, люди жили, высекая вырубки в окрестных лесах, образовывая для себя хутора. Потом, когда решили заложить аул, на берегу маленькой речушки Гой-хи (похоже, раньше она была куда полноводней) собрались выборные из спустившихся с разных уголков горной Чечни тайпов4: цонтарой, беной, варандой, гендаргуной, дишний, чунгарой, эгашбатой, ляшкарой, сярбалой, чиннахой, чермой, вашандарой, пхамтой, туркой, цесий, мяршалой и других.
– Хей, люди, – сказал один из них, Гела из рода дишний, – нас тут собралось много, и мы теперь заложим на берегу этой вот речки Гой аул и назовем его Гойты. Как вы знаете, башня может быть прочной лишь тогда, когда прочно ее основание. Если мы положим в основание благородство, честь и уважение, – это будет аул. Впрочем, если мы поставим его на коварстве, жестокости и трусости, это будет опять-таки аул, правда, тогда он будет совсем другим аулом. Какой путь мы выберем?
Люди выбрали первый. С той поры в ауле (да оглохнет дьявол, чтоб не было сглаза) не случалось ни убийств, ни предательств, ни другого какого бесчестья.
Аул, объединивший множество тайпов, неукоснительно чтил законы гостеприимства, однако любого, кто захотел бы остаться в нем насовсем, ждал решительный отказ. Причиной тому была не только нехватка земли, которой для постоянно множащихся аульчан становилось маловато. «Не исключено, что человек от другого корня расшатает с таким трудом созданное основание, – говорили старики. – А потому даже нанявшихся пастухами пускать в аул не следует, расплатитесь с ними на окраине аула, и пусть идут себе с богом».
Ибрагим, придя в Гойты, не старался казаться лучше, чем был на самом деле, а попросту пошел и дальше избранным путем – к чистоте духа, не отклоняясь с этого пути ни при каких обстоятельствах. Оказалось, ничего другого гойтинцам и не требовалось – затаив дыхание, они наблюдали за ним, выбравшим такую нелегкую дорогу, потом, собрав деньги, удлинили ее до самой Мекки, а он, вернувшись оттуда уже Ибрагимом-хаджи, еще больше усложнил свой путь, добавив к и без того тяжелому грузу обетов ежедневные посты.
Так, в постах, прошло семь лет, и к его запавшему животу пришлось подвязывать небольшую подушечку, чтобы не спадал пояс. Теперь он позабыл сладость пищи, но вместо этого пришла радость познания пищи духовной.
– Глухая ночь… Ночь волка-разбойника. Такие ночи обманывают сторожей. Как они там, на своих постах?.. – Ибрагим-хаджи, шепотом говоривший сам с собой, вдруг похолодел, ощутив прилив новой, никогда прежде его не беспокоившей тревоги.
Снова скрипнув дверью, он вернулся в комнату, совершил омовение и принялся за намаз. На стене, освещенной тусклым светом лампы, стоящей на окошке между двумя комнатами, двигалась длинная тень Ибрагима-хаджи, опускающегося в поклоне.
Закончив намаз, он поднял ладони к лицу и начал доа:5
– Великий и всемогущий Аллах, сотворивший семь земель и семь небес, всевидящий и всезнающий, сотворивший поля, дающие человеку пищу, горы, показывающие величие твое, сотворивший леса для зверя и моря для рыбы, – слава и хвала Тебе.
Молился он, прикрыв глаза и отрешась от всего. Изредка, нарушая сумрачную тишину, Ибрагим-хаджи повышал голос:
– Мы старались сохранять и приумножать в себе достоинства, благословленные тобою: благородство, честь, чистоту, равенство – берегли их, не становясь ничьими рабами, пуще жизни дорожа свободой, воевали с унхой,6 оставлявшими после себя только выжженную землю и смердящие трупы. Хромой Тимур, покоривший полмира, так и не одолев нас, вынужден был вручить саблю примирения зумсоевцу,7 потом сражались с крымскими, ногайскими, таркоевскими князьями. Мы, во главе с Шамилем, дрались с врагом, численностью в сто раз превосходившим нас, сражались годами, так и не преклонив перед ним колени, бросаясь с кинжалами на пушечные жерла, обучая младенцев стрелять раньше, чем они обучались ходить, не имея в этом огромном мире защиты, кроме Тебя, и укрытия, кроме наших гор (хвала Тебе, Всемогущий, за то, что поселил нас в горах, – как трудно было бы нам выжить на голой равнине, как трудно было бы оставаться людьми), мы сражались с теми, кто пытался оттеснить нас на край пропасти и погубить в жуткой бездне; сохрани нас, Всемогущий, сохрани нас, пришедших сюда, поливая землю и без того малой кровью нашей; помоги нам, Всевидящий, в миг постигшей нас опасности, не оставь нас щедростью милосердия Твоего.
Закончив молитву, он погрузился в размышления. Богословы и муллы Чечни, многие из которых собрались на меджлис8 в Бухан-Юрте, приняли решение беспрепятственно пропустить Деникина, выполнить его условия о выдаче гяуров-балшаков.9 Ибрагим-хаджи на этот сход не пошел. Тогда к нему прислали людей – дескать, не губи понапрасну народ, подчинись, делай, что велят.
– У меня нет такого права. Я читал тот же Коран, что и вы, и не хуже вас знаю, что мне следует делать и чего не следует, – ответил он.
«Ты противишься потому, что начитался неверных книг», – попытался его разозлить кто-то, но он, не обратив внимания на эти слова, принялся перебирать четки.
Ибрагим-хаджи читал на русском языке книги и газеты, доставляемые для него из Солж-Кала10, узнавая при этом много полезного для себя. По этой причине и распускали сплетни его враги, поговаривая, что он собирается принять христианство. Это имел в виду и посланник меджлиса.
Ибрагим-хаджи знал, что их попросту грызет тревога за свой скот, земли и имущество, а до народа им нет никакого дела. Потому и Тапа Чермоев,11 встав перед собравшимся в Урус-Мартане12 людом, кричал: «Хей, люди, хей! Знайте, царем над вами собирается стать не кто иной, как русский мужик без роду и племени! Если у кого есть земля, так тот перестанет быть ее хозяином, и все вы перестанете быть хозяевами скоту своему, и семье своей, и даже собственной голове своей! А потому, если не хотите потерять землю и родину, делайте, что вам говорят!»
Тогда народ ответил ему так: «Мы сыты по горло тем, что ты для нас сделал, а теперь хотим жить и поступать по своей воле».
У Ибрагима-хаджи не было богатства, чтобы терзаться страхом лишиться его, да и было бы – не стал бы ради него поступаться совестью, поскольку не относил себя к тем слабым путникам, которых может сбить с дороги мирская суета. Ибрагим-хаджи знал и еще одно: если он примкнет к тем, собиравшимся на меджлис, люди его не поддержат. Посланники новой власти объявили, что осуществят давнюю мечту народа – дадут ему землю, свободу и возможность жить по-человечески. Поэтому гойтинцы были готовы до последнего вздоха защищать и оберегать эту власть и сражаться с ее врагом как со своим собственным.
В памяти Ибрагима-хаджи, неподвижно сидевшего с прикрытыми глазами, ожил Асланбек,13 сын Джамалдина из Шатоя, недавно державший речь здесь, в Гойтах, на сходе.
«У нас, горцев, нет ни заводов, ни фабрик, все наше состояние измеряется землей, – Ибрагиму-хаджи припомнились строки из прочитанной в газете речи Асланбека. – Сейчас к нам пришла свобода, та самая, во имя которой наши отцы бросались на штыки и пули, и эту свободу мы не отдадим никому…»
«Да, этот юноша понял все правильно. Свобода и земля – вот что нужно народу. Умен он, а ведь как молод! Прямо искра, а не человек – способен зажечь народ и увлечь его за собою. Но такие люди долго не живут. Да сохранит его Всевышний для этого горемычного народа… Надо будет послать кого-нибудь в Шатой, пусть попросят приехать Асланбека и Гикало.14
– Я принесла поесть, – заговорила жена, которая бесшумно подошла к Ибрагиму-хаджи.
Он промолчал. Жена потихоньку вышла в другую комнату. Есть не хотелось.
«Если бы мы нарушали обычаи всякий раз, когда соблюсти их нелегко, они давно перестали бы существовать. Их надо беречь, не жалея для этого, если надо, собственной крови», – думал Ибрагим-хаджи, слушая, как метет за окнами.
И вдруг:
– Эй-эй, тревога! Тревога! Наши траншеи занял враг! Тревога!
«Шида, сын Цаны, – узнал Ибрагим-хаджи голос кричавшего. – Вот и случилось то, чего я боялся: разошлись, оставили траншеи, понадеявшись на то, что такой темной и холодной ночью враги не сунутся… А они пришли и хозяйничают в ауле, пока мы спим».
– Эй, тревога! – голос бился во все двери, пробуждая даже тех, кто спал крепким сном.
Выкрутив фитиль лампы, Ибрагим-хаджи стал одеваться. Жена суетилась рядом, обрывая с бешмета обтрепавшиеся нити, подавая сапоги, отряхивая папаху.
Вскоре с высокого минарета разнесся высокий, звенящий голос Ибрагима-хаджи.
2
Хлопья снега падали в выплескивающуюся из переполненного кувшина родниковую воду, таяли, исчезали в ней.
Рядом с кувшином стояла, потупив глаза, девушка, которую здесь, в Гойтах, как и в окрестных аулах, уважительно называли полным именем – Гайтакин Себила.
Поодаль, глядя на нее и поглаживая гриву своего коня, стоял худой высокий юноша – Айда, сын Довты.
Они стояли так уже около получаса.
У родника не было больше ни души – все разошлись по своим делам, мужчины отправились к площади перед мечетью, готовились к бою, старики, женщины и дети поспешно, пешком и на телегах, покидали аул, уходя вверх, в спасительные горы.
А эти двое, как всегда, начали день у родника. Высокие и чистые отношения между юношей и девушкой, которые украшали любой праздник своими танцами и песнями, для многих были предметом зависти. Молодые люди встречались дважды в день у родника и подолгу разговаривали. Еще недавно кипевшие силой молодости и любви, озаренные предвкушением скорого счастья и близости, сегодня они были печальны и полны тревоги.
И все же, не поддаваясь страху, нахлынувшему на них этим холодным и угрюмым утром, улыбались друг другу, радуясь хотя бы такой возможности побыть вместе.
Оба корили себя за то, что упустили время, не развели огня под собственным очагом и не провели вместе хотя бы одной ночи. Они встречались на вечеринках, у родника, на свадьбах, посиделках, не торопя судьбу, думая, что впереди их ждет долгая жизнь.
Со стороны мечети доносились громкие голоса. Медлить Айда уже не мог.
– Иди, Себила. Догоняй наших.
– Я не покину аул.
– Почему?
– Я нужна здесь.
Себила подняла свой кувшин на плечо и пошла. Айда почувствовал мучительную зависть – к ее кувшину, к тропе, по которой она шла, к воде, которую она пила. Ему подумалось, что он самый счастливый человек на свете: чего еще можно пожелать, если его любит такая девушка? Нет, не напрасно он просыпался до рассвета и шагал сквозь хлопья падающего снега, сквозь тишину, изредка нарушаемую одиноким собачьим лаем, сквозь покой скованных стужей улиц. Он шел к ее дому, стоял подолгу под окном, уходил за аул и бродил до рассвета, а утром, слыша скрип открываемой ею калитки, спешил к роднику, не прислушиваясь к людской молве, ползущей по аулу: «Видать, напустила девушка порчу, опоила, приворожила парня». Ему же казалось странным, как люди не понимают, что всему причиной ее красота… Кое-кто советовал ему: оглядись, остынь, посмотри на себя со стороны, может, сменишь дороги, которыми бредешь невесть куда. Иные предлагали: раздобудь ее обувку, налей в нее воды и выпей, тогда исцелишься. Но ему вовсе не хотелось исцеляться, и на советчиков он не злился, а только отмалчивался и улыбался.
Он стоял, глядя, как она уходит, и вдруг понял, что никогда уже не увидит больше солнечного, ни с чем не сравнимого света Себилиных глаз. Внезапное это наитие его не испугало, более того, он также понял, почему так радовал его мир последние несколько месяцев – ведь он, в сущности, и не жил в этом мире, жила его оболочка, его тело, тогда как душа готовилась к осуществлению какого-то высшего предназначения. Себила смогла заглушить, развеять тревогу, ворочавшуюся где-то в глубинах его сознания. А раз так, то ее сил достаточно и для того, чтобы душа его и на том свете была спокойна.
Он посмотрел на небо: в серой мгле не было видно ничего, кроме летящего, будто из горловины туго надутого бурдюка, крупного, мокрого снега. Айда верил, что где-то там, высоко, выше этих туч и серой мглы, в ослепительно-синем пространстве, уготовано место и для его души.
Он мотнул головой, словно стряхивая эти мысли, и направился к мечети. Юноша злился на себя – не с такими мыслями должен мужчина готовиться к сражению, – казалось ему.
Еще не дойдя до мечети, он услышал голос старого Даны:
– Не то ты говоришь, Доша, не те слова, что нужны сейчас. Если кто-то из нас не хочет браться за оружие, он волен оставить аул.
– Дана, ты прекрасно знаешь, что, покинув аул и тем самым сохранив свою шкуру, жить на этом свете я не стану. Я просто хотел сказать, стоит ли нам принимать бой, который мы неизбежно проиграем. Не лучше ли отступить в горы, тем более что так советуют поступить и мартановцы, и атагинцы, и вообще каждый, кого ни спросишь. Нас и так осталось мало, я боюсь, как бы мы, чеченцы, совсем не исчезли с лица земли.
– Доша, не от хорошей жизни проливали мы кровь, уменьшившись из-за этого числом. Такой ценою мы завоевали право на свободную жизнь. Только жертвуя, можно одолеть беду. Если бы мы поступали иначе, нам бы следовало не мужчинами называться, а выйти за кого-нибудь замуж и всю жизнь изображать из себя невесток. Разве можно вообразить что-нибудь более позорное?
«Эх, Дана! На твоей правой руке не хватает двух пальцев – мизинца и безымянного – эту отметину оставила шамилевская война. Ты приготовился сегодня к сражению так же, как и в давно минувшие времена, надев двойную кольчугу. – Защитит ли она тебя от нынешних винтовок?..»
Частая стрельба, донесшаяся с западной стороны аула, прервала мысли Айды.
– Где идет бой? – спросил Дана у стоявших поблизости.
– Выстрелы доносятся с хутора Хаччака.
– Э-эйт! Это дерется старый волк Новраб-хаджи вместе со своими волчатами. – Дана только и успел, улыбнувшись, поднять руку к усам – в каменную стену мечети ударил снаряд.
Потом наступила тишина. Осела пыль, и старики, рассыпавшиеся кто куда, придя в себя, увидели Дошу, распластанного на земле, под головой его медленно растекалось пятно крови. Айда приложил ухо к его груди и, поднимаясь, почувствовал, как полоснуло по сердцу: сквозь дырявую подошву Дошиного правого постола были видны сухие, истертые в солому, кукурузные листья и почерневший ноготь большого пальца.
– Не дышит, – сказал Айда. Никто не обронил ни слова. Висела тягостная тишина.
– Началось, – прошептал кто-то, и тихий этот шепот гулко разнесся по майдану.
Ибрагим-хаджи, воздев руки, громко, во весь голос, прочитал молитву, встав в изголовье убитого, которого молодые люди уложили на бурку и повернули головой к востоку.
– А теперь, люди, расходитесь по местам, и да поможет нам Аллах, – сказал он, завершив молитву.
– Эгей, братья, те, кто в моем отряде, – ко мне! – воскликнул Чода, сын Йошурки. – Мы будем биться на восточном краю аула.
– А вы – за мной, мы займем противоположный край, – Хату, сын Девлы, собирал свой отряд.
– Подождите, люди, – сказал Дана, – нам нужно выиграть время для того, чтобы уходящие успели покинуть аул, и для того, чтобы закончить приготовление к бою.
– Ты прав, Дана. Но никто не дает нам этого времени, – конь Чоды, не в силах устоять на месте, выгибал шею, жарко перебирал тонкими ногами.
– Я знаю. Нам нужно схитрить. Надо послать человека на переговоры. И просить часа два на обсуждение их предложения.
– Не дадут. Мы им объявили свой ответ еще два дня назад.
– Все-таки сколько-нибудь да выиграем.
– Дана прав! Прав Дана! – послышалось отовсюду.
– Дана прав, и я считаю, будет правильно, если вы пошлете для переговоров меня, – на середину площади вышел Шида, сын Цаны.
– Разве нельзя послать кого-нибудь другого? – спросил Чода.
– Я знаю язык. А потом, по мне дети не будут плакать.
– Что ж, ты прав. Только постарайся затянуть переговоры – надо выиграть время, – закончил Дана.
Тотчас принесли длинную палку, привязали к одному ее концу кусок белой ткани. Шида взял в руки палку, обвел внимательным взглядом собравшихся людей, и Айде показалось, что глаза его сияют ярким, необычайным светом. Тонкая, того и гляди переломится, талия, бледное, обрамленное аккуратно подстриженной бородкой лицо – Шида выглядел благороднее и красивее всех, кого когда-либо видел Айда. Он подошел и встал рядом с ним.
– Если я не вернусь, пусть моей жене раз в год дают зерна на посев и одно бязевое платье, – обратился Шида к стоявшим рядом мужчинам.
Потом, ударив коня коленями, Шида погнал его вскачь. Следом поскакали Айда и еще один аульчанин.
Шида сидел в седле прямо, будто выточенный из дерева. Взгляды аульчан провожали его, пока он не скрылся из вида.
– Ибрагим-хаджи, наши гости требуют, чтобы им дали оружие. Они говорят, что отказываются сидеть сложа руки, когда идет бой.
– Гостей будем беречь. В бой их не пустим. Иначе ради чего бы мы все это затевали?..
– Верно, верно, – все согласно закивали головами. И тогда из толпы на середину площади вышел слепой Элад. Приложив ладонь к уху, он начал песнь:
Мы умрем и уже не воскреснем,
Молодыми не станем, состарившись,
Ведь родившие нас матери
Жизнь еще раз нам не дадут.
Пятьсот илли15 знал Элад. Около двухсот из них перенял от него Айда. Успеет ли перенять больше?
Где выучил Элад свои песни? Когда-то, отправившись в ногайские степи за табуном, принадлежавшим какому-то богачу, он был ранен в голову, вернулся и, так и не оправившись от раны, ослеп, но не дал горю подмять себя, не махнул рукою на жизнь, а стал бродить по землям Мартана, Шали, вдоль Терека, по Ведено, Шатою, уходил далеко в горы – в Нашха, Малхисту, туда, где живут древние тайпы шаро, шикаро, чебарло, дзумсо… Он навещал всех тех, кто в этой обширной Чечне был дорог ему и кому был дорог он сам, слушал старцев, их песни, вникал в плач птицы, стонущей над поваленным бурей гнездом, в рокот воды, срывающейся с крутых порогов, в шум разбивающихся о теплые камни капель слепого дождя, в свист пляшущих в урочищах метелей, в бурную музыку быстрого Аргуна. Постигая все это, складывал слепой Элад свои песни. Потеряв способность видеть мир, он весь обратился в тончайший слух, уже не принадлежавший ему самому, а ставший слухом Отчизны. Он раньше всех слышал приближение врага, за несколько верст улавливая стук копыт чужих коней. Что говорить, он чуял сами мысли врага о нападении – так тонок был слух слепого Элада. В таких случаях он говорил об услышанном людям. Верили
ему не всегда, правда, потом, когда предсказание сбывалось, людей охватывало раскаяние.
Из пятисот песен Элада сам он сложил около ста, вложив в них самое главное из того, что доносил до сознания предельно обостренный слух, и прибавив к этому то, что некогда дарило ему зрение, – краски. Бережно сохранив их в памяти, он теперь придавал каждой песне свою неповторимую окраску.
Увлеченный песней, Элад вернулся в дни своей молодости. Он высоко вскинул голову, развернул плечи, представляя себя скачущим на горячем скакуне по гладкой степи, грезилось ему, как он в мгновение ока расшвыривает сторожей и, словно волк, описав кольцо вокруг табуна, угоняет его, потом, уже на краю своего села, останавливается, и тогда несется его ликующий крик: «Хей-хей! Аульчане, вот доставшаяся на мою долю часть угнанного табуна. Раздавайте ее сиротам, женщинам, оставшимся вдовами, и беднякам». И звучит над аулом песня, и парят голоса благородных девушек, очищающих кукурузные початки на белхи:16
Видели вы солнце на восходе,
Видели вы солнце на закате,
Видели вы, как Элад, сын Довка,
Ясным днем приводит угнанный табун…
Песня Элада, подхваченная всеми, кто был на площади, набирала силу, и люди, воодушевленные ею, уходили на край села, к месту предстоящего сражения.
3
Шида и два его товарища одолели уже полпути, когда порыв ветра донес до них слова песни. И стало им радостно, увереннее и сильнее забились сердца, повеселели их взгляды.
– Эйт! – Шида взмахнул нагайкой, пуская коня вскачь. Славная песня!
Его товарищи тоже стегнули коней.
Вышедший им навстречу офицер был высокомерен:
– Ну, зачем пожаловали?
– Оставили бы вы наш аул в покое… Мы ведь не сделали вам ничего плохого.
– Оставим, если выдадите нам большевиков: Девлин Хату, Йошуркин Чоду, Ибрагима-хаджи. Даю вам пятнадцать минут на размышления.
– Пятнадцати минут мало, полковник, дайте хотя бы два часа.
– Пятнадцать минут и ни секундой больше!
И понял Шида, что, скорее всего, больше не будет в его жизни ни часов, ни дней, ни лет. Эти пятнадцать минут станут последними. И вспомнилась Шиде его кузня: серпы, косы, топоры. Ковал он и оси для телег, и колесные ободья, а вот кинжалов – кинжалов он не делал, на них уходило слишком много времени, и люди привозили их из Дарго и Жугурты.17 Шида ковал то, что требовалось аульчанам для их крестьянских дел. Работой Шиды земляки были довольны, любили, собравшись в кузне, провести время за шутками и разговорами. У Шиды всегда находилось для них какое-нибудь дело. Особенно нужна была помощь, когда приходилось резать железо: шесть человек должны были вцепиться в огромную рукоять кузнечных ножниц, и только когда они, напрягшись, трижды наваливались на нее, ножницы отсекали металл.
Шида любил пошутить, ни одного ребенка не пропускал мимо кузни, ловил, бросал в чан с водой, где остужал железо, потом, хохоча, вытаскивал орущего, перепачканного сажей мальчишку; как-то один ламаро18 (это-то была жестокая шутка, он потом долго раскаивался), так вот, как-то один ламаро ехал на телеге, и Шида, заприметив его издалека, бросил на дорогу раскаленный кусок железа – у них, у ламаро, туго с железом-то, как ему было проехать мимо такого богатства, да еще и дармового, – огляделся он, не видит ли кто, спрыгнул с телеги и цапнул тот кусок… Ну и обжегся, конечно, запрыгал на месте. Шида, наблюдавший из кузни, в тот миг не удержался, появился в дверях и рассмеялся, да вот только…
– Он еще и смеется, этот дикарь! Мать вашу… Даю вам пятнадцать минут!
– Зачем же так много? А вот я не дам тебе и минуты! – с этими словами Шида выхватил из-под бурки винтовку. Одновременно с выстрелом, ударившим полковника в грудь, раздались еще несколько, и, падая, Шида успел увидеть рванувшего на коне Айду и крикнуть вслед: – Приглядывай за кузней!
Другой его товарищ, изрубленный шашками, упал рядом с ним. Теряя сознание, Шида с горьким сожалением подумал: «Только одного и успел я прикончить. Вон, отец рассказывал, Очар-хаджи в Гезлой-ауле, когда его вот так же оскорбили, разрубил кинжалом двоих…»
На Шиду обрушилась черная тишина, он понял, что настал его последний миг, но через некоторое время к нему вернулся слух. Собрав последние силы, Шида пополз в ту сторону, куда проскакали кони – там должен быть аул. Время от времени в лицо ему летели комья грязи с копыт, но ни одно из них его не задело. Для того чтобы навсегда затихло это окровавленное человеческое тело, хватило бы одного удара лошадиным копытом, но какая-то великая сила оберегала его от ударов. Зачем?
Шида полз долго. И когда он, уже совершенно выбившись из сил, замер, до него донесся голос Элада:
– Эти люди, большевики, – наши гости, ты знай,
А гостей выдавать не в обычаях наших, ты знай,
Жить на свете ценою их жизней не станем, ты знай, –
Со словами такими кремневое вскинув ружье,
Прямо в сердце полковнику выстрелил Шида, сын Цаны.
Значит, Айда добрался до своих. Он рассказал. Теперь можно и умереть. О нем, как о Шихмирзе, сложили песню…
Она, как и песни о Таймин Биболате и Харачоевском Зелимхане,19 останется жить в народе. Слепой Элад часто будет петь ее…
Так успел подумать Шида, и радость в последний раз согрела его душу. Потом ее поглотили холод и тьма.
4
– Дети, уходите отсюда! Уходите! Если вы и впрямь хотите помочь, разносите патроны.
– Там ребят и без нас хватает.
– И вы им помогите. Дай нам ружья.
– Как я дам вам ружья, когда вы и удержать их не сможете?
– Сможем! И удержать сможем, и стрелять умеем!
– Сколько хоть вам лет-то?
– По пятнадцать!
– Если бы вам было по пятнадцать, вы были бы мужчинами… И двенадцати, наверное, нет…
– Есть!
– Ну что с вами сделаешь?! Берите. Пошли, – суровый старик направился к винтовкам, стоявшим в углу под навесом. – Нате, вот вам по ружью и по пять патронов.
Мальчишки, расхватав оружие, бросились прочь, но тут же остановились неподалеку. Один из них, подойдя к старику, сказал:
– Ваши,20 дай еще пять патронов.
– Ступай отсюда. Хватит с тебя, если убьешь пятерых солдат.
– Так ведь не каждая пуля попадает в цель…
– Ну-ка, верни ружье. Дай сюда, говорю! Tы, я вижу, собрался стрелять издали!
– Не падай духом, Кайсар, я сейчас перевяжу твою рану.
– Я… я держусь, Эламха… ты целься получше…
– Из пушек стали бить по аулу, дети ишаков.
– Отнять бы у них эти пушки и направить против них же.
– Куда там… Как их отберешь?!
– Если бы могли стать молниями.
– Как это молниями?
– Если бы люди могли стать молниями и обрушиться на них… Молнию пули не берут…
– Заговорился ты совсем… Помолись лучше.
– Нет, я в своем уме. Человек может стать молнией, так бывает.
– Опять из пушки ударили. Беччаркин дом в пыль разнесло.
– То, что дом разрушили, это не страшно, но вот если Беччарка узнает, что разбили посудину с кислой сывороткой, как бы он не покончил с собой, бросившись в самую гущу боя… Ха-ха-ха…
– Не смейся, рану потревожишь…
– Ха-ха-ха… Ха-ха-ха…
– Кайсар! Кайсар!.. Не дышит… Говорил ведь ему. Да успокоит Аллах твою душу…
– Ийт, нечисть! Точно бьют. Пригнись, дочка, не старайся умереть раньше своего часа.
– Бабушка Ану, а может человек умереть раньше своего срока?
– Ибрагим-хаджи говорит, что человеку дано восемь сроков.
– Как это?
– Семь раз, если быть разумным, смерти можно избежать. На восьмой раз от нее уже не уйти.
– Ну, значит, один мой срок только что истек…
– Иди сюда, ляг в телегу рядышком со мной… Вот так… смотри, если хочешь, в щели.
– Ану, гляди, лежит кто-то.
– Тпру, стой! Ну-ка, подержи вожжи… Кто это?.. Это же Шида… Да, он… Достойный был мужчина… Хвала тебе, Всевышний, за то, что дал ему сил доползти со столькими ранами. Поднимай его… Не дрожи и не плачь. Такая вот она, жизнь-то… Настоящий был мужчина… Клади осторожней. Вот так. Теперь трогай. Пригнись, спрячься. Не бойся, если прикоснешься к нему, это не страшно…
– Ану, там еще кто-то лежит.
– Останови-ка. Так, шевелится… Не изменило ли тебе мужество, парень?
– Ану… ты… откуда здесь?..
– Оттуда… Иди сюда, дочка, нам надо положить его на вот эту бурку и поднять на телегу. Иди к голове. А парень-то, гляди, хоть бы что, улыбается, лежит… Ты что, девушка?! Зачем ты отпустила бурку? У тебя что, руки отнялись?
– Он не раненый.
– Как это не раненый, разве ты не видишь ран?
– Он ко мне тянется.
– Правильно, тянется, на то он и мужчина. Бери бурку, не умрешь, если он тебя коснется. Осторожнее клади, осторожнее. Вот так… Теперь трогай.
– Ану… Ану…
– Что, Кайсар?
– Как зовут эту девушку?
– Разве ты не знаешь ее, Кайсар? Это Совдат, дочь Эдилсолты, чей дом стоял на вашей улице. Теперь она живет со мной.
– Совдат… Я ведь редко бывал дома… Совдат…
– Что?
– Осенью, когда начнутся кукурузные белхи, вспомни меня, спой песню, ту самую, в который поется: «Поднимаясь на гору высокую…»
– О чем ты говоришь, Кайсар?.. Ты выздоровеешь…
– Ты меня… прости… я пошутил… да… прости… спой песню, Совдат, у меня нет сестры, чтобы спела в память обо мне…
– Ану, Ану… Он умирает!
– Не плачь, дочка. Лучше прочитай молитву.
Они, изнуренные голодом и стужей, едва державшиеся на ногах, много раз натыкались на жилье. Но человека, который принял бы их, накормил и приютил до конца зимы, так и не встретили, пока не пришли в Гойты. В тяжкой дороге они потеряли многих своих товарищей, а в одном ауле у них отняли последнюю одежду и сапоги… Тогда, обмотав замерзшие ноги тряпьем, продолжили они свой путь по чужому краю.
Когда Сергей вступил в Красную Армию, он не сомневался, что старую жизнь можно уничтожить с размаху, за несколько дней, получат люди вдоволь земли, дети будут сыты и одеты, и заживет он со своей Акулиной счастливо. Как она там, Акулина?.. Уже, наверное, оплакивает его. Теперь пути назад нет, теперь нужно биться до последнего.
На глаза Сергея навернулись слезы. Если бы гойтинцы выдали их деникинцам, он понял бы их и не упрекнул. Чего ж ради губить себя и свой аул ради этих чужих людей?! Но случилось неожиданное. Не выдали. Вместо того аульчане пошли на верную смерть, не позволив своим гостям даже взяться за оружие. За свою жизнь он повидал немало разных людей и в последнее время уже не ждал от них ничего хорошего. Каждый, казалось, готов убить другого, чтобы отнять последний кусок хлеба. Не раз видел он, заглядывая в человеческую душу, бездонную пропасть. Но здесь, в Гойтах, открылись ему и ее вершины. И над этими вершинами человеческого духа властвовали законы, с трудом доступные его пониманию. И сейчас, стоя у окна и прислушиваясь к звукам боя, Сергей понял, что не имеет права живым увидеть победу, завоеванную ценой стольких жизней. Даже если ему не дадут оружия, он будет сражаться голыми руками. И будь что будет!
– Хаджи, наши гости не остались в доме, они вступили в бой. Я не смог удержать их…
– Раз так, да поможет им Аллах.
– Хаджи, враги подошли к самому краю села.
– Я знаю. Дальше забора Умхи они пройти не смогут. Иди, скажи людям, что дальше они не пройдут.
– Хаджи, люди просят, чтобы ты молился…
– Я молюсь беспрестанно, Сардал.
– Люди хотят, чтобы ты молился громко, так, чтобы они слышали. Чтобы ты просил Всевышнего помочь нам победить.
– Великий и всемогущий Аллах…
Когда Ибрагим-хаджи закончил молитву и наступила тишина, слепой Элад почувствовал на себе взгляды стариков, не покинувших так же, как и он, аул. Все они были готовы подхватить его илли и вознести высоко в небо, не давая опуститься на землю. И все-таки он, собираясь с духом, медлил, приложив ладонь к уху. Он знал, как ему следует петь, – так же, как Чайнин Чийрик играл на пондаре21 для сестры семи братьев.
Около месяца делал Чийрик пондар, потом настраивал его, слушая песни соловья, и после этого заиграл. Он играл весь день, до вечера.
Услышав песню пондара, замолчали птицы в лесу, замерли звери, затихли люди. Но сестра семи братьев даже не посмотрела в сторону Чийрика. И тогда, разбив свой пондар о камни, он ушел домой. Потом…
– Ибрагим-хаджи, бой идет совсем уже близко от дома Умхи, – мысли Элада прервал раздавшийся неподалеку голос Сардала.
– Дальше они не пройдут, – как отрезав, ответил Ибрагим-хаджи. Это было знаком, чтобы начать песнь. Голос Элада взвился неожиданно звонко и чисто:
Небогатые наши дома, что с любовью мы строили,
Полыхают, и в окнах бушует огонь в этот день.
Проторенные дедами улицы наши просторные
Переполнены так, что нам некуда встать в этот день.
Певца могучим хором поддержали старики, тотчас мелодию подхватили и понесли над землею сражавшиеся, и взвилось, полетело над миром начало песни о взятии Дады-Юрта.
Элад спел начальный байят, вложив в него силу первого пондара Чайнин Чийрика.
Потом сделал Чайнин Чийрик новый пондар, заиграл так, что остановились реки и обрушились вершины гор (но и тогда не взглянула на него сестра семи братьев – крепким было ее сердце) – такую же силу должен был иметь второй байят:
Дорогие невестки, в дома к нам недавно вошедшие,
Называют своих деверей имена в этот день.22
И родители наши, к спасенью пути не нашедшие,
Понапрасну взывают о помощи к нам в этот день.
Вы сегодня к аулу родному прислушайтесь, братья,
Вы услышите плач детворы по своим матерям!
Ваши девушки ждут и надеются, что возвратятся
Их любимые, путь заслонявшие наглым врагам.
Элад на какой-то миг замолчал, вслушиваясь в голоса хора и часто вдыхая холодный воздух. Теперь песня должна была подняться к своей высшей точке…
В третий раз сделал пондар Чайнин Чийрик. В третий раз отправился он к башне, где жила сестра семи братьев. В третий раз запели струны. Мощь их звучания ошеломила мир, возвратила души мертвым, и они восстали из могил:
Будем, братья, рубить потерявшего совесть врага,
Будем, братья, громить не имевшего чести врага,
Высоко мы поднимем разящие сабли свои,
Высоко их поднимем, круша и кромсая врага,
Мастерами чеченскими кованый, жаркий булат
Беспощадно вонзим в ненавистное тело врага.
Нет, не могла песня Элада воскресить мертвых, но тем, чьи пробитые груди коченели на последнем вдохе, она продлевала жизнь на какой-то миг, достаточный для того, чтобы спустить курок. Враг не смог выдержать удвоенной силы – силы человеческого духа, к которому прибавилась сила песни, и стал отступать…
Офицеры метались в бесплодных попытках остановить бегущих. Но звучание илли крепло и ширилось, заглушая грохот выстрелов и крики отступающих врагов.
6
Одно мучило Дану, перехватывая ему горло невыносимой тоской, – то, что он никогда не ласкал своих сыновей. Даже когда они были совсем маленькими. Его любовь к ним была безграничной и тайной. Проявление нежности казалось ему слабостью, а Дана никогда не позволял себе расслабиться. Маленькие дети росли в отдельной комнате, он видел их только тогда, когда они уже начинали ходить.
Как-то самый младший, четвертый, да, тот самый, который сейчас лежит, стонет…
– Не стони, ты же не девушка! Постыдись этих троих… умерших молча…
Успокоился… Да, это был он. Жена, прибирая в комнате, переставила его колыбель в комнату Даны.
Разъяренный таким самоуправством, Дана выкинул колыбель в окно. Нельзя же пренебрегать обычаями предков и не считаться с отцом.
«Вы оставили мне много ружей, волчата мои. Когда одно раскалится, я смогу стрелять из другого… А ты и стонать уже перестал, волчонок мой…»
Дана положил винтовку, сел у изголовья умирающего сына и в четвертый раз стал читать последнюю молитву – «Ясин» 23. Когда он дочитал ее до середины, душа сына оставила тело. Дана, наклонившийся, чтобы закрыть ему глаза, лица сына не увидел. Неужто уже смеркается? Отчего так темно? Он потер глаза и тогда понял, что последнее его солнце закатилось навсегда, оставив Дану в черном, беспросветном мраке, – он понял, что ослеп. Сердце сжала боль. Дана с трудом сдерживал подступающие рыдания. «Совсем я ослаб», – с горечью подумал он.
И, касаясь непослушными пальцами лиц своих сыновей, Дана гладил их высокие лбы, непослушные волосы…
– Мой Ида, мой Ича, мой Ахмад, мой Мада, – четыре имени назвал он. Впервые в своей жизни он приласкал своих сыновей – мертвых.
И перед стариком, лишившимся будущего – своих детей, сидевшим на промерзшей земле, в отчаянии уронившим голову на ствол ружья, предстала вся его жизнь.
В пятнадцать лет Дана начал воевать за свободу, за эту вот землю, на которой сейчас сидит. Все надеялся – вот-вот кончится война, и он заживет по-человечески… А годы летели. Потом, когда война наконец кончилась, жизнь все равно продолжала держать его, словно натянутую тетиву, в напряжении, приходилось всегда быть готовым дать отпор врагу; когда он женился и пошли дети, душу стало томить новое, неведомое прежде чувство – страх за своих детей. Он никому не говорил о нем, скрывая даже от самого себя. Но страх существовал, жил в нем. Теперь-то он понял почему – уже тогда, много лет назад, душа предчувствовала сегодняшнюю беду. И все же все эти годы он жил надеждой на то, что для него, потерявшего семерых братьев, родителей и многих близких, наступит время успокоения. Иногда приходила мысль – уйти куда угодно, в любую сторону света, и идти, идти, пока не придешь в такой край, где не надо ни с кем сражаться и никого бояться. Но он продолжал жить так же, как и жил, во-первых, потому, что был убежден: нет на свете земли, у которой нет хозяина, кроме той, что скрыта под вечными льдами и холод которой, соединившись с холодом лишившейся родины души, превратил бы и его самого в мертвый кусок льда; во-вторых, он и месяца не прожил бы, расставшись с этим краем, с матерью Чечней. А потому, решил он, надо жить и умереть на той земле, которая досталась от предков, тем более что здесь есть кому его похоронить…
Дана стыдился навалившегося на него отчаяния, стыдился перед временем, в котором жил, перед своими сверстниками, оставившими этот мир и отправившимися на суд к Всевышнему. Не его первого настигло тяжкое горе жизни. Даже самые мужественные из мужчин, те, о которых рассказывают илли, знали горечь потерь.
Предание говорит о Шихмирзе, сыне Зайты. Когда погибли все его друзья, сам Шихмирза упал от множества ран, кинжалом рассек себе грудь и, вырвав свое сердце, воскликнул: «Будь ты неладно, сердце! Когда пали все друзья мои, все лучшие мужчины наши, ты не разорвалось от горя… Я думал, что ты булатное, а ты оказалось обычным – из плоти и крови». С такими словами ушел Шихмирза, сын Зайты, из этого мира. Да, раньше были люди…
– Дана, да успокоит Аллах их души, да ниспошлет Он тебе силу и терпение.
– А, это ты, Ану… Благослови тебя Всевышний… Ты одна?
– Нет. Со мной Совдат, дочь Эдилсолта.
– Скажи Ибрагиму-хаджи, чтобы он похоронил их сам. Передай, что я прошу его поминать имена моих сыновей в молитвах.
– Хорошо, Дана. Пусть Аллах даст тебе терпение… Терпение… Вот в чем всегда нуждается человек до конца своих дней. Только терпением можно одолеть любое горе, злобу и слезы. Но и тогда и горе это, и слезы, и злоба не исчезают бесследно, а копятся в душе долгие годы, зреют, как нарыв. И этот нарыв в душе Даны прорвался.
– А-а-а-а, – с криком вскочил Дана. – А-а-а-а! – зажав кинжал в трехпалой руке, он бросился туда, где, судя по голосам, шел бой. Он бросался на врагов в страшной, неодолимой ярости, рубя направо и налево, не давая врагу опомниться. Солдаты не успевали перезаряжать винтовки, удары кинжала Даны обрушивались на их головы градом. Дана, проложив широкую просеку, далеко углубился в их ряды, когда раздалось несколько выстрелов. Но ни одна пуля не пробила двойную кольчугу Даны.
– Хей-хей, – кричал он, повергая врагов наземь.
– Его не берут пули! – с ужасом кричали вокруг.
– Берегитесь, это же дьявол!
– Это их бог, дикарский бог!
– На штыки его! – первым опомнился ОФИЦЕР. Дану подняли на штыки, но нажать курки не успели, рухнули, изрубленные кинжалом, а Дана вновь вскочил на ноги. Так повторялось дважды.
– Пушку сюда! Пушку разверните! – крикнул ОФИЦЕР.
Дана ощутил жуткое дыхание направленного на него жерла, дыхание, исходящее из бездонной пропасти смерти.
– А-а-а-а, – ринулся он на пушку, и тут оружие рявкнуло, раздавив его крик и изрыгнув из утробы ослепительно-желтое пламя.
Но Дана в наступившей вдруг страшной тишине все махал необычайно легким кинжалом, но от ударов его уже никто не падал.
Потом он услышал голос младшего сына:
– Дада, дада, не утомляй себя понапрасну… – И тогда Дана понял, что он умер.
7
Айда бился с тремя врагами одновременно, когда до него донесся крик Даны. Ему стало ясно, что на Дану обрушилась самая страшная в жизни беда, и если на земле есть хоть какая-то сила, способная спасти его, она должна поспешить на помощь. Это придало Айде мужества и ловкости. Двоих он поразил шашкой. Третий, дав ему дорогу, отпрянул в сторону.
Конь Айды, прижав уши и натянувшись как струна, летел над землей по просеке, вырубленной Даной. Еще не стих пушечный грохот, когда Айда обрушился на двоих суетившихся у орудия солдат. Их радость оттого, что уничтожен дикарский бог, не успела проявиться – солдаты рухнули, зарубленные шашкой Айды. Но ничего больше сделать он не успел, сраженный дюжиной пуль. И все же удержался в седле, ухватившись за гриву рванувшегося прочь коня.
Но не суждено было Айде вернуться к своим, разжались его слабеющие руки, и рухнул он головой вниз, и конь какое-то время тащил его за ногу, застрявшую в стремени. Потом, заржав, скакун неожиданно остановился, Эламха выскочил из окопа, подхватил едва живого Айду и, оттащив в сторону, уложил его на землю.
Там, где еще недавно от ударов Даны падали поверженные враги, раздавались крики:
– Убили, убили дьявола!
– Дикарского бога убили! Ура!
Тесня гойтинцев, они бросились в атаку и прорвались к первым домам аула.
И тогда над полем боя раздалась призывная дробь барабана и понеслись звуки гармони, зазвучали высокие, чистые голоса. Оглянувшись, воины увидели стоящих полукругом на вершине холма девушек. Одна из них, словно стремясь оторваться от земли и взлететь в небо, кружилась, изгибаясь, в плавном танце, словно осенний лист, подхваченный порывами ветра.
– Что это, Эламха? – прошептал Айда.
– Девушки поют танцевальную, Себила танцует…
– Хорошо танцует?
– Хорошо.
– Знай, Эламха, она должна достаться достойному парню.
– Да.
– Помогает танец?
– Да. Отбросили врага.
– Знаешь, Эламха, что говорил мой отец?
–Что?
– Говорил… человек виден в день его смерти. Все, что бывает до этого дня, – так… шутка.
– Да, шутка.
– Достойно ли я умираю, Эламха?
– Да… Что это ты говоришь, Айда? Ты поправишься! Еще сколько ночей скоротаем с тобою: ты будешь петь – я слушать…
Айда, собиравшийся что-то ответить, промолчал, затих, глядя в небо широко открытыми глазами. Узкое, бледное лицо его показалось Эламхе совсем белым, еще более заострившимся. Его маленькие, только начавшие чернеть усы были покрыты инеем.
«Нет, больше не придется нам сидеть вместе на овчинных шкурах, покрывающих широкий пандар, долгими зимними вечерами, слушая твои песни, восклицая время от времени от нахлынувших чувств: «Эй, жизнь-кручина!», пряча слезы, навернувшиеся на глаза, когда герой илли попадает в беду, и улыбаясь, согреваясь душою, когда он одолевает врагов…
Да, все это ушло безвозвратно. Подумать страшно – не стало лучших из лучших. Кто теперь споет илли вместо Айды? Кто станет ковать железо вместо Цаниного Шиды? Кто заменит Кайсара? Он, Эламха, неумеха, остался жить, а самые лучшие ушли навсегда…
Прервав свои мысли и взглянув на Айду, Эламха вдруг увидел, что тот улыбается.
– Айда, Айда, отчего ты улыбаешься? – спросил он, наклонившись к уху друга.
– И ты бы улыбался, Эламха, если бы видел то же, что и я, – шепот Айды был едва различим.
– Что ты видишь, Айда, что?
Но Айда молчал, продолжая глядеть в небо, и улыбался.
– Эламха, – слабо позвал он через какое-то время, – человек может одолеть любую силу, если захочет… если сильно захочет… если он готов ради этого даже расстаться с жизнью, понимаешь? Я дождался того, о чем мечтал… хотя… и умираю теперь… поэтому я… улыбаюсь.
Голос Айды, слабея, стих. Эламха, сидевший рядом, придерживая его голову, понял, глядя на него, что каждый человек – это не просто живое существо, а нечто, связанное невидимыми цепями с великой силой, с непознаваемой тайной, скрывающей какую-то неведомую ему суть. Оказалось, достаточно увидеть смерть одного единственного человека, чтобы понять высоту каждой человеческой души, открывающуюся в последние минуты жизни.
Захлебывается стремительная мелодия танца, летит в поднебесье. За околицей аула гремят выстрелы, раздаются крики команд, стоны раненых, ржанье коней – идет бой, а на вершине холма сменяют друг друга картины иной жизни, полной музыки, любви, радости.
Для девушек, окружавших Себилу на вершине холма, оставалось загадкой, как удается ей скользить, словно по льду, по бугристой, мерзлой земле.
Под широким платьем угадывалась каждая линия ее изгибающегося в танце тела, полного огня и крови, открывалась его первородная, словно у самой всерождающей земли, материнская сущность; лицо сияло, как бы озаренное светом улыбок всех счастливых людей. Черные огромные глаза, до сих пор стыдливо прятавшиеся от людей, открывали потаенные движения души. Свет жизни, отпущенный ей природой при рождении на весь век, она, не скупясь, выплеснула сейчас в этом танце. Этот свет озарил все вокруг. Его навсегда запомнят те, кто останется жить, чтобы потом, незабвенным, унести с собою в могилу. Так велось издревле: девушки, женщины вставали позади сражающихся братьев, отцов, мужей, возлюбленных; так же становились и старики.
Воины, зная о том, что на них смотрят близкие, становились бесстрашнее и сильнее. Так сражались они с налетавшими когда-то полчищами кочевников, так сражались с монголами, а потом – с войском хромого Тимура…
Однажды, говорят, во время битвы с хромым Тимуром, некто оставил поле брани и побежал, предпочтя свою жизнь чести. Навстречу ему бросилась молодая жена с маленьким сыном на руках.
– Вернись! Подумай хотя бы об этом мальчике, которому надо жить среди людей!
Но трус не остановился, не вернулся. Страх застил ему глаза, а страх порождает трусость. Тогда женщина бросила своего сына на камни, воскликнув:
– Из тебя получится лишь такой же мужчина, как твой отец!
Потом, распустив волосы и взяв оружие, она бросилась в бой и погибла в том бою.
Тогда же, говорят, другая женщина по имени Седа, переодевшись в мужское платье, воевала наравне с мужчинами.
Много позже того, при взятии Дады-Юрта, сорок девушек бросились в Терек, не дав врагу прикоснуться к себе, навсегда оставшись свободными и чистыми. Себила и ее подруги без колебаний сделали бы то же самое.
А сейчас она танцевала, чтоб придать еще больше мужества аульчанам, приумножить их силы, пробудить звуками музыки и жаром танца радость и силу жизни. Руки ее языками пламени кружили в морозном воздухе, и снежинки таяли на них, и она была пылающим пламенем.
И аульчане, и их враги ошеломленно смотрели на нее, забыв, зачем они этим холодным, сумрачным днем, вооружившись саблями и винтовками, стоят друг против друга. Зачем длиться этому смертельному противостоянию, когда в мире живет такая красота?!
Аульчане до сегодняшнего дня и не подозревали, насколько богат их аул. Они знали: эту красоту надо сберечь любой ценой, если же сберегут, они останутся непобедимыми, ростки их жизней будут пробиваться сквозь оттаивающую землю всегда.
Танец достиг своей высшей точки. Казалось, если он будет продолжаться, развеются тучи, оттает мерзлая земля, утихнет бой и наступит тишина.
Танец словно околдовал сражающихся. Недолго продолжалось затишье. Первыми пришли в себя нападавшие.
– Это что за театр? Ведите прицельный огонь, угомоните ее! – приказал офицер, тот самый, который приговорил к смерти Дану.
– Так то ж баба, ваше благородие!
– Не баба, а ведьма. Ведьма!
– Красивая ведьма-то…
– Огонь!
Аульчане не успели заслонить собою Себилу. И сама она не успела ускорить свой танец настолько, чтобы пуля не настигла ее.
На какое-то мгновение застыли вознесенные к небу руки. Потом она рухнула на землю, лицом вверх, кровь из раны на груди стекала на стылую землю и не хотела замерзать. Падающий снег скроет ее, и примет ее земля, вбирающая в себя все: умерших своей смертью и убитых, невинных и грешников, добрых и жестоких, и зачахшие кусты, и опавшие листья, и тающий снег, и пролитые слезы. И с каждым весенним обновлением прорастет все сущее в земле молодой травой, цветами на лугах, робкими деревцами – новой жизнью.
Страшный единый стон обороняющихся, охваченных великим и праведным гневом, разорвал тишину.
И тогда, не останавливаясь под свинцовым градом, они ринулись на врага. Следом за ними бросились женщины, окружавшие Себилу, старые и молодые, вооружившись тем, что подвернулось под руку: вилами, лопатами, кинжалами, топорами… Распустив, как в старину, волосы, женщины ворвались на поле боя.
Совдат, схватив кинжал, спрыгнула с телеги и устремилась за ними.
– Вернись, дочка, ты нужна здесь! Но она не слышала крика Ану.
Эламха мчался на вытянувшемся струною коне, как клинок, рассекая бурлящую, стонущую, хрипящую, окровавленную человеческую массу, не замечая ничего вокруг, лишь когда кто-то преграждал ему путь – работала
шашка. И он-таки добрался туда, куда так яростно стремился. Голос офицера был хриплым от страха:
– Разверните пуш…
Закончить своего приказа он не успел – шашка Эламхи решила его участь.
8
Нанося страшные удары, рубя и кромсая, не падая даже от ран, пока не будет повержен противник, бились аульчане, доведенные до состояния сокрушительного гнева гибелью близких и всей нечеловеческой несправедливостью, веками преследовавшей и ожесточавшей их. Отступать было некуда – за их спинами остались старики и женщины, в пустых домах догорали угли в очагах, всегда так заботливо оберегавшихся, а теперь оставленных без присмотра. Но враги теснили аульчан – там, где падал один, поднимались двое, там, где падали двое, – вставали четверо. И отступали редеющие ряды сражающихся.
Наблюдая за всем этим, беспрестанно шепча молитвы, выслушивая вестников, прискакавших из самой гущи боя, по майдану у мечети ходил Ибрагим-хаджи.
Элад весь обратился в слух. Глядя незрячими глазами в пространство, он напряженно вслушивался, не стучат ли копыта мчащейся на помощь конницы, чтобы первым сообщить радостную весть.
Но ничто не нарушало тишины на ведущих в Гойты дopoгax…
– Ибрагим-хаджи, бой снова докатился до дома Умхи, – сказал старый Сардал.
– Дальше они не пройдут, – ответил Ибрагим-хаджи, скрипнув зубами и взбугрив желваки.
Сардал, впервые за все время усомнившийся в словах Ибрагима-хаджи, взглянул растерянно.
– Не сомневайся, Сардал, не позволяй дьяволу так легко обмануть себя, – мягко сказал Ибрагим-хаджи.
– Я не сомневаюсь, – Сардал, смутившись, опустил глаза.
Бой тем временем продолжался возле дома Умхи – у нападающих не было уже сил одолевать жестокое сопротивление аульчан. Разъяренный, обезумевший от крови, враг нападал снова и снова, подобно дикому зверю, обнажив клыки и выпустив когти. Но стена, вставшая перед ним, была несокрушима. Раз ударилось обезумевшее вражье стадо об эту стену, второй, третий, и тогда над рядами аульчан пронесся крик:
– Маржа! 24 Мать Чечня! Неужто настолько оскудела ты мужчинами, что сегодня, в миг страшной беды, некому прийти на помощь?!
Услышав этот крик, Ибрагим-хаджи почувствовал, как в душу к нему впервые закрадывается сомнение, но он раздавил это чувство, не позволив стоявшим рядом уловить его. Нет, не могут аульчане оказаться побежденными. Должна поспеть помощь. Не может быть, чтобы в окрестных селениях не слышали шума боя. «Неужели они все оглохли?!» – мысленно упрекнул он соседей.
– Помощь! Помощь! – неожиданно раздался крик Элада. – Помощь идет! Держитесь, идет помощь!
– Откуда?
– Со стороны Мартана!
Но те, кто посмотрел в ту сторону, увидели лишь пустой горизонт.
– Где? Ничего не видно!
– Скачут, вот-вот покажутся…
Элад слышал то, чего не слышали другие, в сознании его отчетливо звучал стук копыт со стороны Мартана.
Потом присоединилась такая же дробь с другой стороны, еще с одной, так, что все пространство, казалось, наполнилось этими звуками.
«Похоже, сила идет немалая», – подумал Элад, и он был прав.
На рассвете ветер дул с гор, и жители окрестных аулов, не слыша шума боя, отправились по своим делам. Однако вскоре те, кто чуток слухом, уловили шум сражения. Тотчас жители Мартана и двух хуторов – Олхазаран и Саадин – отправились на помощь; с другой стороны мчались шалинцы, чечен-аульцы, шатойцы…
И пришла наконец помощь гойтинцам. Напрасно сомневался Сардал. Он умолял Ибрагима-хаджи взглядом простить его минутную слабость. Однако тот уже не обращал на него внимания – он смотрел в сторону боя. Пришедшая помощь, стремительной лавиной скатившаяся в аул, была только первой волной могучего потока. Она, с ходу наткнувшись на свинцовую метель и ощетинившиеся штыки, на какой-то миг замерла, но подоспела вторая волна, и лавина подмяла под себя и штыки, и пушки.
Неожиданно ударившие с горки два пулемета, скосив передние ряды, остановили пришедших на помощь. Частая дробь, треснувшая по коннице свинцовым веером, многих швырнула в холодную, бездонную пропасть смерти.
– Стойте, стойте! – крикнул Хату, сын Девли. – Так мы погибнем все.
– Что же делать?
– Надо захватить эти пулеметы.
И сразу к холму, с которого били пулеметы, устремилось несколько конников, но ни один из них не доскакал до цели.
И тогда Эламха вспомнил слова Кайсара.
– Я знаю, что надо делать, – сказал он.
– Что?
– Надо стать молнией.
– В своем ли ты уме?!
– Человек может стать молнией! – крик Эламхи поднялся к самому небу.
– Ну так стань, чем тратить попусту слова!
И ударил гром, и сверкнула молния – так сильно крикнул Эламха.
Крикнул и, рассекая сгущающиеся сумерки, молнией метнулся к вершине холма, а правая рука Эламхи точно выполнила привычную работу. Подоспевшие воины, спрыгнув с коней, захлестали из двух пулеметов по бегущим прочь от аула врагам.
– А-а-а! – ликующе кричали аульчане.
Этот крик подхватили, он разросся, покатился над землей. Клич возмездия поверг противника в еще большее смятение. Деникинцы продолжали стремительное отступление и тогда, когда преследователи, достигнув Бухан-Юрта, остановились, бросив свои вырытые на берегу Сунжи окопы.
– Давайте нагоним их! – крикнул Эламха.
– Как долго ты собираешься преследовать?
– До края света, чтоб никогда уже не смогли вернуться сюда!
Чода посмотрел на него с удивлением:
– Нет. Нам еще нужно хоронить убитых.
9
Души, светлые души моих земляков, что же вы кружитесь в тоске над покинутыми вами телами? То не волк голодный здесь бродит, чтобы обглодать ваши кости, и не черный стервятник над вами кружит, чтоб выклевать мертвые глаза, это я, старая вдова Ану, хожу, наклоняясь с коптилкой над каждым из вас. Каждого положу на свою телегу. Не одна я здесь – вон как много горит огоньков в этом поле. Вы, наверное, знаете, что разбили врага, прогнали с позором. Может, это известие принесет последнее успокоение вашим душам.
Да, вот она, Себила. Сейчас, сейчас бабушка поправит платье своей девочке, так, теперь хорошо, прилично. Знаешь, бабушка тайно завидовала тебе. Такая ты была пригожая да ладная, что умом, что речами, что телом. Уж ничего ни добавить, ни отнять нельзя было, окрепшей была в благородстве своем. Если б, как в старину, выбирали у нас Девушку Края, ни одна не сравнялась бы с тобой. Если знающие люди говорят правду, а они всегда говорят правду, ты и на том свете будешь среди самых достойных, красивейших девушек.
Как же иначе-то? Если на этом свете пришлось тебе несладко, должно же найтись счастье на твою долю хотя бы на том.
Я тоже, Себила, радости особой не видела. Всего-то недельку и пожила с отцом моего ребенка. Гордые, славные юноши были в нашем ауле. Отправились они как-то в набег, и он с ними. Говорил, мол, вернусь – не будем жить в такой беспросветной нищете. Уехал он и пропал со своими товарищами в голых чужих степях, сгинул бесследно.
Так и стала я жить на краю аула, сына растила, а земляки помогали. Вся жизнь моя была в сыне, но вот однажды поехал он в Солжа-крепость дрова продавать. Не поладил, видно, с царским приставом, тот его и застрелил, так и привезли мертвого.
И что ты думаешь я сделала? Виду не подала, не склонилась перед судьбой. Похоронила, как положено. Если уже что случилось, ничего не поделаешь. Сколько ни возвращай в мыслях прошлое, его уже нет, миновало. Днем крепилась, а ночами плакала. Потом и слезы у меня кончились. Я стала окаменевшей печалью, слезы запеклись в этом камне. Так и стала я одинокой – жера-бабой25. Аульским детишкам сказки рассказывала, пекла для них лепешки, носки вязала, когда шерсть приносили, а иначе-то где мне взять ее столько? Когда кто-нибудь заходил в мой дом, ставила на стол что было – воду да чурек, постель всегда чистую держала на тот случай, если путника ночь в дороге застанет. Каждого юношу, погибшего где-нибудь на чужбине, как мать, оплакивала, сиротам, как могла, помогала… И Совдат вот забрала к себе, упросила родственников, чтоб отдали сироту. Жила, радуясь ей, мечтала о том, как выйдет она замуж, как появятся на свет молодые ростки человеческие. Знать бы, как она, – может, не погибла, может, раной обошлось…
– Это же… это… Совдат! Совдат!!! Умереть бы мне, матери твоей, не родившей тебя! Что мне делать теперь, зачем жить на этом свете, если ты на другом?.. Великий, Всемогущий, почему ты оттягиваешь возмездие, почему не покараешь тех, кто убил созданных тобою молодых и красивых людей, предназначение которых создавать новые жизни и радоваться миру?!
Прости меня, Всевышний, я принимаю волю твою, знаю, что терпение твое безгранично. Ты все видишь, все запоминаешь.
Бедная моя Совдат! С кем теперь станет баба разговаривать вечерами, для кого станет копить деньги, продавая творог и масло? Кого буду готовить к замужеству, рассказывая о девушках, прославившихся на всю Чечню умом, красотой и добродетелью? Кого буду учить шить, для кого готовить? Кого буду учить быть благородной, как супруга Шихмирзы Зайты?
Нет, Кайсар, не споет Совдат для тебя осенью, как ты просил… Не услышишь ты ее песни:
Поднимаясь на гору высокую,
Уходя в луга, ото всех таясь,
По тебе, по любимому, плакать бы…
Не споет уже так Совдат, вспоминая тебя. Кто бы теперь ее вспомнил… Только мне теперь и вспоминать ее…
Вечерам я печаль поведаю,
Я рассветам печаль поведаю.
Все, подруги, им я поведаю,
Потому что любимого рядом нет.
Нет, не споет моя девочка больше. И никогда не заговорит. И не встанет на рассвете, не подоит корову, не выйдет на край села, выгоняя ее пастись. Она будет приходить ко мне ночами, в сновидениях. Каждую ночь. Тогда я расскажу ей все, что накопится на душе. И песни ей спою те, что нравились. Те, которые так и не спела она сама.
И ту спою, Кайсар, что ты просил. Буду носить и тебя в своем сердце вместе с Совдат, и Себилу, и Айду…
Иди сюда, девочка моя, иди… Баба уложит тебя рядом с Себилой. Вот так…
Но-о, пошел, мерин старый. Устал? В такую ночь не говорят об усталости. Шагай, шагай. Можно и так, потихоньку. Или ты забыл, что родился от славного, пригнанного из ногайских степей скакуна? Хоть и состарился сейчас. Вспомни-ка молодость. Вспомни, как обошел на скачках, на десятом кругу, жеребца, принадлежавшего Шамилю из Шали, тому самому, заплывшему от достатка жиром и сгибающемуся под тяжестью собственного тщеславия Шамилю. Помнишь? А хозяин твой, Эдисолта, был достойный мужчина. Кто я была ему? Никто, только соседка. А вот ни одного блюда, приготовленного в его доме, он не съел, не поделившись со мной. И тебя мне отдал. В молодости ты был неплохим скакуном и мне стал хорошим помощником…
Умерли и Эдисолта, и жена его, Марха… от мора. Теперь вот и Совдат не стало… Оборвался род Эдисолты…
В-а-ай-й, умереть бы мне, не родившей вас матери вашей!..
Сколькими жизнями заплатили мы за эту власть! Даст ли она землю и свободу людям? А если все кончится пустыми разговорами? Что тогда? И подумать-то страшно…
Стой, мерин, стой. Кто эти двое? Мовла и Коврнак. Зять и шурин. Коврнака в голову ранили. Ийт, жизнь! Смотри-ка, Мовла и умирая не нарушил обычаев вежливости – хотел подложить под голову шурина свою папаху, так и умер, протянув к нему руку. Славные молодцы ушли сегодня на тот, справедливый, свет. Но если все отправятся туда, кто же останется здесь? Кто станет беречь обычаи, кто даст новые ростки, кто будет поминать отцов, пасти скот, помогать овдовевшим женщинам?.. Что ж вы кружите, тоскуя, светлые души?! Это не волк, отбившийся от стаи, воет в холодном поле, это я, старая вдова Ану, оплакиваю вас, рву себе волосы, царапаю лицо, горюю о вас. У-у-у-у! У-у-у! У-у-у!
10
Всю ночь скрипели телеги, непрерывно возившие раненых и убитых, голосили женщины, плакали дети, выли собаки. Мертвых укладывали перед мечетью в ряд. Ибрагим-хаджи был здесь же, на площади. Наступал рассвет, горе и скорбь проступали все явственнее с первыми лучами солнца. Нет, то был не жуткий сон, который бы развеялся вместе с ночным мраком. Страшное утро пришло в аул.
Ибрагим-хаджи понимал, что это горе, бездонное, как пропасть, поселится в его душе навсегда. Нет и не будет спасения от него до тех пор, пока и он сам не исчезнет на дне этой пропасти.
Еще большее горе постигло когда-то Цуру, предводителя цергахоевцев. Когда пришли на их землю полчища гуннов-кочевников, он поднял свой тайп на борьбу.
Перед каждым боем Цура, поднявшись на вершину холма, кричал:
– Слушайте, люди! Слушайте внимательно! – и держал речь, от которой кипела кровь и весь род яростно бросался на врага. Бились все: женщины, дети, старики.
И вот в какой-то день, когда Цура, глядя, как обычно, на вершины гор, произнес свою речь, он не услышал ни криков людей, ни звона оружия.
Ошеломленный тишиной, он посмотрел вниз и увидел пустой майдан. Тогда он понял: ни одного цергахоевца, кроме него самого, не осталось – всех поглотила война, род пресекся.
Тогда он крикнул Аллаху:
– Всемогущий! Имел ли я право погубить этих людей, отправляя их на смерть? Или, может, следовало покориться и сохранить жизни людей, заплатив за них свободой, честью и обычаями? Какая из этих двух дорог вернее?
Но не услышал Цура ответа на свой вопрос. Не нашел он его сам, сколько ни искал. И лишился рассудка. Теперь среди чеченских тайпов не найти такого, который называется цергахой. Он бесследно исчез.
Ибрагим-хаджи, проведя рукой по осунувшемуся лицу, зашептал:
– Ниспошли нам, Всемогущий, терпения и спокойствия, чтобы вынести это горе…
Тут он заметил пристально смотрящего на него Сардала.
– Ты что-то спросил, Сардал?
– Что делать с гостями, Ибрагим-хаджи?
– Как что? Хоронить вместе с аульчанами.
– Но ведь они другой веры. Может быть, похоронить их отдельно?
– Нет, Сардал. Равны они перед Богом. Хоронить их надо вместе. Ты понял меня, Сардал?
– Да, Ибрагим-хаджи.
– Хорошо, что понял.
Сардал следом за Ибрагимом-хаджи вошел в мечеть.
Не наступай, прекрасный вечер, закатной мглы не приноси –
Когда приходим на закате, родителей не видим мы.
Не наступай, рассвет прекрасный, лучей зари не приноси –
Когда выходим утром ясным, друзей своих не видим мы.
Не надо, солнце золотое, наш мир сияньем озарять –
Когда восходишь ты, сияя, не можем грусти мы унять.
И ты, весна, в кипенье красок на землю к нам не приходи –
Приходишь ты, и боль сильнее становится у нас в груди.
Долины, вы не хорошейте, надев наряд зеленый свой, –
Вы расцветаете, и слезы мир застилают пеленой.
Такую жалобную песню не пой ты, одинокий волк, –
Брат, кровных братьев потерявший, не меньше в мире одинок.
«В могиле темной одиноко», – твердят нам старики порой,
Но одиночество страшнее, когда очаг погас родной.
Не плачьте, серые кукушки, печалью наполняя лес, –
Мы о друзьях скорбим сильнее, когда ваш плач стоит окрест.
Скворцы весенние, не пойте вы песнь свою у родника,
Когда поете вы, нам души терзает яростней тоска.
Меж трав над яркими цветами не нужно, мотыльки, порхать –
На вас глядит и горше плачет по сыновьям седая мать.
Меж трав над яркими цветами вам, пчелы, лучше не летать –
Ваш плач похож на плач ребенка, который не увидит мать.
Лев старый, не таись в засаде – тебе не добывать зверей.
Вот так же немощен мужчина, оставшийся без сыновей.
Ты не пытайся, старый сокол, взлететь, как некогда взлетал, –
Вот так же юноша ослаблен, когда он сиротою стал.
Олень, не подзывай подругу – ты стар и немощен давно,
Ты слаб и старец, если сына увидеть больше не дано.
Ты, голубь сизый, не пытайся со сломанным крылом взлететь –
Вот так же и сестра бескрыла, когда настигла братьев смерть.
Печальная эта песня парила в весеннем воздухе. Луга вокруг Гойт зеленели свежей травой. Солнце, становясь день ото дня все теплее, подсушивало насытившуюся влагой землю, раны которой укрыла, затягивала трава, радующая глаз всего живого. Природа никогда не изменяет своим привычкам, она проходит извечные круги, безучастно внимая и добру, и злу человеческому.
Иногда человеку, застигнутому бедой, кажется странным, что солнце по-прежнему восходит и заходит, месяц зарождается и убывает, идут дожди, дует ветер – все происходит так, словно ничего не случилось. У природы свои законы, постичь которые до конца человек не в силах.
Эта мысль пришла к Эладу много лет назад, когда его зрение поглотил мрак. Раньше, в юности, природа казалась ему жестокой.
Элад допел свою песню. Он сидел спиной к заходящему солнцу, прислушиваясь к наполняющим весенний мир звукам: ударам копыт возвращающегося по дворам скота, гаму играющей ребятни, шуму пламени в печах, постукиванию просеивающих муку сит, гуденью вьющейся над травой мошкары, плеску воды в реке.
Зачарованный этими звуками, он погрузился в ожившие в памяти картины.
– Ваши, ваши, – позвал его мальчик, – спой еще.
Элад погладил его по голове:
– Подойди ко мне поближе… Нравится тебе, как я пою?
– Да.
– Э, да ты, никак, босой. Так нельзя, – он взял мальчика на руки и снова запел.
Так, от старших к младшим передавая илли, запрягая по весне волов или коней и сея хлеб, сражаясь с теми, кто хотел покорить его, не ища покоя ни душе, ни телу, не давая угаснуть искрам достоинства и мужества, делая все, чтобы в стремительном потоке времени, за которым не поспевает взгляд, воспитывать мужчин, равных ценою миру, строить башни, не оставлять зло безнаказанным, слагать илли, давать новые ростки жизни – живя так, как и должно жить на своей земле, согревая землю быстрыми своими танцами, чтобы не дать холоду Вселенной заморозить ее, одолевая преграды, которые ставила перед ним судьба, воздвигая на земле горы добра, очищая сердца свои и мысли, – шел от самых истоков бытия народ. И сгинуть бесследно он не мог.
1986.
1 Паднар – деревянный настил, топчан.
2 День встречи зимы и весны – 23 марта.
3 Шали – самое большое село в Чечне. Статус города приобрело в 1990 г.
4 Тайп – род.
5 Доа – завершающая религиозные обряды молитва, содержащая просьбы о благе, отпущении грехов и др.
6 Унхой – кочевники, гунны.
7 Зумсой – один из чеченских родов.
8 Меджлис – здесь: сход.
9 Балшаки (искаж.) – большевики.
10 С о л ж-К а л а – чеченское название г. Грозного.
11 Тапа Чермоев – чеченский промышленник, миллионер.
12 Урус-Мартан – большое село в Чечне. Статус города приобрело в 1990 г.
13 Шерипов Асланбек – герой Гражданской войны, революционер, командующий чеченской Красной Армией.
14 Гикало Николай – участник Гражданской войны в Чечне, революционер, один из руководителей грозненских большевиков.
15 Илли – чеченские народные героические и лиро-эпические песни.
16 Белхи – коллективная помощь односельчан своему сородичу в строительстве дома, в уборке кукурузы и т. д.
17 Дарго, Жугурта – чеченские аулы.
18 Ламаро – житель гор.
19 Шихмирза, Таймин Биболат, Харачоевский Зелимхан – исторические личности, герои илли.
20 Ваши – уважительное обращение к старшему.
21 Пондар – чеченский трехструнный музыкальный инструмент.
22 Обычаи запрещают женщинам произносить имя родственников мужа, здесь подчеркивается трагизм событий.
23 «Ясин» – отходная молитва.
24 Маржа – возглас отчаяния.
25 Жера-баба – добрая старушка-вдова в чеченских сказках.
Перевод А. Магомедова.
После землетрясения
Идет густой снег, засыпая крыши домов и сараев, деревья и кусты, изгороди и тропы. Сейчас, в ночи, он полновластный хозяин и распоряжается на земле по своему усмотрению. Но это ненадолго. Стоит выглянуть солнцу, как все изменится: посереют и осядут сугробы, закапает с крыш вода. И постепенно привычная картина, как фотография, проявится во всех мелочах.
Так и в жизни. Прошлое кажется прочно укрытым забвением, но вдруг словно свет вспыхнет в темноте, и воспоминание станет рельефным, обретет плоть, обрастет забытыми подробностями и деталями. И ты почувствуешь себя обязанным отчитаться перед прошлым, перед памятью, перед самим собой, перед тем, каким ты был когда-то.
Собственно говоря, Жамбик всегда чувствовал, что это – так. Пусть – неосознанно. Где-то в глубине души жила уверенность, что он не может, не должен изменить своим принципам, себе – прежнему. Как раз эта подсознательная вера и удерживала его от многих недостойных поступков. И Жамбик – теперь-то он понял это – постепенно успокоился, счел себя непогрешимым. А ведь каждый новый день требует новых усилий от души, а достойное прошлое не является залогом будущей добропорядочности. Теперь он опомнился – на самом краю, на грани. Опомнился и ужаснулся: ничего не осталось в нем от прежнего Жамбика.
Небо кое-где прояснилось. Лунный свет залил окрестности, и одинокая человеческая фигура отчетливо видна у изгороди. Пожилой мужчина вздыхает, смахивает рукой снежинки с непокрытой головы, надевает шапку. Он вглядывается в притихший аул, окруженный лесом. Огонь мерцает лишь в двух-трех домах, в остальных темно – люди спят. Спит и семья Жамбика. Он один бродит в ночи по двору, занесенному снегом, оставляя под окнами цепочку глубоких следов. Он должен многое обдумать, и он все равно не сможет уснуть – покой покинул его душу. Он идет по едва заметной тропе в сад. Все укрыто снегом, но мужчине хорошо знакомо каждое деревце. И, прикоснувшись к веткам, стряхнув снег, он припадает лбом к холодному шершавому стволу, и думает о своем, и бормочет вслух. Деревья – его собеседники – слушают в суровом молчании. А он говорит, говорит:
– Холодно вам? Зима в этом году холодная, а я не нашел времени позаботиться о вас. Давно я не приходил сюда, все мне было немило, ничему я не радовался и разучился, как прежде, обхаживать вас: окапывать, обрезать сухие ветки, летом скашивать траву. Я ослеп в последние годы, не желал видеть людские беды и трудности, не видел и вашего бело-розового цветения. Мне не нужен стал сад, тенистый в жаркую пору, и плоды, налитые соком. И осенью сад не был нужен мне – продутый ветром, с трепещущими листьями и порыжевшей травой. И, наконец, этой зимой, этой долгой ночью – я пришел к вам. Я всегда торопился. Чего хотел от жизни? Куда спешил? Теперь я опомнился…
Мужчина оторвал голову от ствола, попытался обхватить его пальцами.
– Вот видишь, груша. Ты-то времени даром не теряла. А я помню тебя крохотным, хилым саженцем. Для колхозного сада тебя сочли негодным, решили, что ты не сможешь стать сильным, плодоносящим деревом. Я принес тебя домой и посадил. Пришлось, конечно, потрудиться – поливать, окапывать. Но, видно, чем больше отдаешь любви и терпения, тем больше любишь сам. Так-то, моя груша.
Мужчина оглянулся, уверенно прошел по глубокому снегу, прикоснулся рукой к другому дереву.
– Труженица! Яблонька… Я помню, как ты цвела в первый раз и сколько желто-красных яблок взрастила.
Твои ветви опускались до самой земли под тяжестью плодов, и я ставил подпорки, пытаясь облегчить твою ношу, и все же одна ветвь сломалась.
Снег все шел, и в саду, среди деревьев, смутно чернел силуэт мужчины, но пусто было вокруг, и некому было видеть его, некому было услышать глухое бормотание.
– Здравствуй, айва. Ты так близко стоишь к изгороди, что соседская корова два раза объедала твои ветви. Я думал, что у тебя не хватит сил воспрянуть, но когда увидел зеленые листья – рад был безмерно! У тебя можно поучиться мужеству, айва!
Еще некоторое время мужчина стоит в саду, а затем выходит на улицу. На западе – там, где в речку Аргун спускается горный кряж, – едва различимы в падающем снегу развалины башни. Люди рассказывают, что в незапамятные времена Турпал[1] сложил ее из камней в честь погибшего в бою друга и, уходя из этих мест, говорил, что башне этой стоять, пока живы в людях благородство, честь и любовь, а значит – стоять ей вечно. Груды больших и малых камней – вот и все, что осталось от башни. Жамбик горестно качает головой. Землетрясение поколебало не только башню, но и его, казалось бы, устоявшуюся жизнь. Что осталось от его собственной незапятнанной совести? Горечь подступает к горлу. Жамбик берет с изгороди горсть обжигающе-холодного снега. Вкус талой снежной воды уводит его к горьким воспоминаниям, и другая ночь приходит на память, в который раз расстилая перед ним покрытое грязным снегом, изрытое воронками поле, пунктирные огоньки трассирующих пуль над ним. Да, именно в тот день он выиграл свой главный бой – с самим собой. Вновь в ушах Жамбика звучит артиллерийская канонада. Все его существо стремится вжаться в спасительную землю, сравняться с ней, выжить.
«Что, тебе больше всех надо? – будто слышит Жамбик назойливый голос. – Куда ты рвешься? Зачем строить на вершине башню, зачем тащить в гору огромные камни для нее?! Ведь так легко оступиться и свалиться в пропасть. Лучше ходить по равнине; хватит тебе и тола,2 чтобы выжить. Не глупи, не лезь под пули – другой жизни у тебя не будет». Но там, вдалеке, где рвутся снаряды, лежит его друг, тот, с которым вместе играли в детстве. Может быть, он убит, а может, только ранен. И другое чувство, сильнее страха смерти, поднимает Жамбика с земли и заставляет бежать, а затем ползти бесконечно долго, пока он наконец не находит Жанарали, не выносит его на себе. От нечеловеческого напряжения нервов и мускулов постоянно пересыхает горло, и во время взрывов он припадает к земле и хватает ртом тающий грязный снег.
Много позже Жамбик осознал, что той самой ночью, когда раненого Жанарали увезли в медсанбат, он заложил краеугольный камень своей собственной башни. Преодолев себя перед лицом смертельной опасности, он почувствовал уверенность в душе. Но уже тогда понял, что легкой жизни ему ждать нечего.
«Да, тогда я еще мог услышать голос своего сердца, а теперь? Я и сам не заметил, как стал глухим. Мое сердце молчит, у него уже нет сил докричаться до него, глухого…»
Жамбик потоптался на месте. Ноги зябли, в лицо летел снег, слепя глаза, но он не уходил домой.
Протекли другие военные дни и ночи, хотя порой казалось, что они не имеют конца. Каждое малое дело, каждый пережитый час приближали к победе. И никто бы не мог упрекнуть Жамбика – воевал он достойно. Весь аул знал – трусом Жамбик никогда не был.
Раны у Жанарали зажили, но ему не суждено было вернуться в аул – за три дня до конца войны он погиб. И все, что осталось у Жамбика на память о друге, о той ночи, о краеугольном камне – пожелтевший листок письма, которое Жанарали написал из госпиталя.
Башня чести Жамбика поднималась все выше и когда он вернулся в аул. Старики здоровались с ним, почтительно глядя на награды, добрая молва о нем прочно поселилась в ауле. Он был молод, хотел работать, строить, жить в полную силу. Вскоре его выбрали председателем сельсовета, и он с головой окунулся в проблемы и трудности послевоенного, разоренного хозяйства. Но за крупными делами – строительством моста через речку или ремонтом дороги – Жамбик никогда не забывал о другом – подвезти старикам сено или дрова на дом, расспросить о здоровье, подбодрить теплым словом.
Но шло время, Жамбик и сам не заметил, как забыл о своей башне, как стали привычными похвалы и льстивые слова…
И вот уже он охотно принимал приглашения выпить и закусить после трудов праведных. Провозглашались заздравные тосты, вино лилось рекой, столы ломились от зелени и мяса. Раздобревший, он все позже возвращался вечерами домой и уже не кивал без разбору каждому встречному-поперечному. Впереди себя он нес свое непробиваемое достоинство. В правлении видел только преданные – льстивые или робкие – просящие глаза и лишь изредка натыкался на другие взгляды – презрительные, осуждающие. Но постепенно у этого немого осуждения прорезался голос – сначала неясный слушок за спиной, а потом – молва, прокатившаяся по всему аулу: «Заплыл жиром Жамбик – катается как сыр в масле». Когда он услышал это впервые? Кто сказал ему эти слова? Может быть, кто-то из прихлебателей донес, а может, старая Зезаг крикнула их ему прямо в лицо? Жамбик мучительно старался вспомнить, но, видно, память тоже заплывает жиром и хранит только то, что ей приятно, а то, что тревожит, – забывается моментально. Прочно он увяз – ни рукой, ни ногой не двинуть, глаза пелена застлала. Неужели нужно было землетрясение, чтобы он очнулся? Жамбик провел рукой по глазам, словно отгоняя тяжкие видения.
В тот самый день неподвижный аул спал так же глубоко, и, казалось, ничто не может нарушить его спокойствия. Не предвещал несчастья долгий летний день и наступивший вслед за ним тягостно-душный вечер. Истома висела в воздухе. Аул был полон обычных вечерних звуков. Еще мычали отбившиеся от стада коровы, но уже во многих дворах звонкие белые струи молока ударили о дно ведер. Доносились крики играющих детей, но вот матери позвали их ужинать, и постепенно шум стих, смолк говор. Недолго горели огни в домах, вскоре темная летняя ночь плотно окутала аул. Чернел ствол могучего столетнего дуба посреди утоптанной площади, едва слышно шелестела листва. Несколько часов длилась тишина.
Но вдруг в природе что-то оборвалось, и в тот же миг ожила и страшно задрожала земля, в глухой, нарастающий шум сорванных с места камней и гигантских осыпей ворвались пронзительные женские крики, застывшие на высокой ноте, отчаянный лай собак, тревожное мычание коров. Земля-твердыня уходила из-под ног. Содрогался столетний чинар посреди аула, мощные ветви его склонялись до самой земли, словно стыдясь своего бессилия перед стихией.
«Старый чинар, наш защитник, под твоими ветвями не страшен был и холод, за твоим необхватным стволом не страшен был и ветер… Сколько бурь обходило тебя стороной?! Что можем мы противопоставить силе, терзающей тебя?! Как перенести этот леденящий ужас, это бессилие изменить что-то?!»
Босые, полураздетые люди с маленькими детьми на руках бежали сюда, на площадь. Слышался звон разбитых стекол, треск ломающихся досок, крики и плач детей.
Жамбик, стоя среди людей, словно заново увидел их – тех, с кем долгие годы жил рядом, увидел, как все одинаково беззащитны перед грозной силой, сотрясающей основы основ. Всем, как детям, нужно утешение и помощь. Мгновенное чувство единения, родства с этими людьми, жалости пронзило его.
«Люди, люди… Что сделать мне, чтобы успокоить вас, спасти от беды?! Как помочь вам?!»
В тот самый момент, когда все грохотало и сотрясалось вокруг, словно шоры спали с глаз Жамбика. Отяжелевший, седеющий мужчина внезапно ощутил себя тем маленьким, тщедушным ребенком, которым был когда-то. Руки и ноги как хворостинки; одна болезнь приходит за другой. Его лечили старинным способом: когда разделывали тушу коровы, посадили во вспоротый живот. Тогда верили, что, стоит ребенку уснуть там, все хвори как рукой снимет. А он, маленький, не понимал, в чем дело, орал в голос, сопротивляясь рукам взрослых. И постепенно успокоился, уснул в теплом, склизком животном нутре. А теперь люди говорят про него: «Живет как почка в жиру…»
Жамбик, стоящий на заснеженной улице, пожимает плечами, оглядывает свою дородную фигуру, словно удивляясь происшедшим с ним переменам, с трудом вспоминая себя слабым, тщедушным мальчиком.
После землетрясения минул месяц, жизнь вошла в прежнюю колею. Забылись тревога и боль тех страшных минут… Текучка, повседневные дела и заботы не оставляли времени на раздумья. И то чувство, которое обожгло Жамбика в страшный миг землетрясения, когда он словно после долгого сна взглянул вокруг открывшимися глазами, – это чувство как-то стерлось, померкло, растворилось в обыденности. И все же больше ему не пришлось жить по-прежнему.
Он проснулся в то утро рано с каким-то смутным беспокойством в душе. Должно быть, оттого, что разбудили его крики журавлей, летевших над аулом. Он напряженно прислушался, и горькое, щемящее воспоминание ожило в его памяти. Много лет назад так же летели над крышами журавли, и вместе с ними покидали родные места вчерашние мальчишки, ставшие солдатами, курилась пыль на дороге, и вослед им плакали женщины.
Жамбик отогнал печальные мысли, сел. Диван жалобно заскрипел под тяжестью его грузного тела. Он нашарил ногами тапочки, прошел в кухню. Рассеянно умылся и так же, словно глядя внутрь себя, оделся. И, только надев пиджак, вспомнил, что не побрился. Он наклонился к зеркалу, провел рукой по обозначившейся щетине и сказал вслух: «Ну ладно, сегодня можно обойтись».
Раннее утро было по-осеннему прохладным и ветреным. Рваные белые облака неслись по небу. Трава у обочин выцвела, кое-где пожелтела. Леса вокруг аула пламенели.
Отперев дверь, он вошел в сельсовет. Как всегда, было чисто, вымытые окна блестели. Жамбик постоял на пороге своего кабинета, словно раздумывая – войти или нет. Прошел к окну, побарабанил пальцами по подоконнику. «Орехи в лесу, должно быть, уже поспели». Наконец, он сел за стол, достал папку с бумагами. Но работать не смог. Долгий час провел в тишине и одиночестве, подперев голову руками. В соседней комнате зазвучали голоса.
– Ну так вот, с одной стороны, конечно, это несчастье, – Жамбик узнал голос Маккала – председателя комиссии по оказанию помощи пострадавшим от землетрясения, – а с другой – не так плохо для умных людей…
Ему ответил Махма – бухгалтер сельсовета:
– Я совершенно с тобой согласен.
Жамбик отчетливо представил себе лицо бухгалтера с выразительной ухмылкой. Он продолжал прислушиваться.
– О чем это вы тут толкуете? – послышался голос старухи Зезаг.
– Ты, Зезаг, вряд ли это поймешь. Ты безнадежно отстала от времени.
– Постыдись, Маккал, хотя бы моих седых волос, я раньше тебя начала ходить по этой земле.
– Нет, Зезаг… Тут дело не в том, кто сколько прожил. Некоторые и за тысячу лет так и не научатся жить. Я вот, например, во всем стараюсь находить хорошие стороны, – Маккал явно входил во вкус, но старуха перебила его:
– И что хорошего ты отыскал в землетрясении?
Маккал замялся, но его выручил Махма:
– А вот, бабушка, например, Беччарка с окраины аула и Берса, который живет за речкой, испокон веков враждовали между собой, а в ту самую ночь, видно, от страха, – Жамбик услышал усмешку в голосе Махмы, – помирились. Что же это – плохо, по-твоему?
Зезаг, должно быть, растерялась, и ответ ее прозвучал как-то неуверенно:
– Нет, это хорошо.
– Вот об этом Маккал и говорит. Старики действительно безнадежно отстали от времени, на это нечего обижаться. Нужно смотреть правде в глаза. Вот признайся, Зезаг, ты ведь сама ходила по аулу и рассказывала эту глупую сказку, будто землю держит на рогах бык, а когда он качает головой, бывают землетрясения, – Махма постучал счетами. – Ну кто же этому поверит? Сейчас каждый школьник знает, почему происходят землетрясения.
– Так объясни и мне.
– А все потому, бабушка, – начал Маккал, – что в глубине земли смещается магма…
Старуха уже не могла отличить насмешку от правды и подозрительно переспросила:
– Кто смещается? Махма?
– Ха-ха! Махма! Что с тобой говорить, Зезаг… Распишись лучше вот здесь и получай свои деньги: двадцать семь рублей десять копеек.
– А что это за деньги?
– Государство тебе выделило помощь после землетрясения. Расписывайся в этой графе и скажи, пожалуйста, ты сама-то хоть верила своим россказням? – голос Махмы звучал почти ласково.
Старуха не спешит отвечать, видимо, расписывается, с трудом удерживая ручку в заскорузлых пальцах. A потом говорит:
– Я слышала это от своей бабушки и ничего не убавила и не прибавила от себя. Какая мне разница, на чем держится земля? Лишь бы держалась. А вы вот выучились и все знаете, так и не позволяли бы этому Махме смещаться.
– Да, бабушка, – это опять Маккал, – ты бы пoразмыслила немного, прежде чем говорить. А что, если твоему быку порезвиться захочется? Побегать по травке? Что случится с нашей бедной землей?
Но миролюбиво настроенный Махма не хочет ссоры и успокаивает старуху:
– Не обижайся, бабушка, такие уж у него шутки.
Память прокручивала разговор, как магнитофонную ленту. Жамбик отчетливо помнил каждое слово. Но вспоминать дальше становилось невыносимо. И снова, ища защиты и понимания, он обратился к заснеженным деревьям, словно был уже не в силах удержать в себе то, что копилось так долго. И слова, выплескиваясь, облегчали душу…
– Видишь, яблоня, снежинки кажутся такими легкими и воздушными, но их – множество, и они все летят и летят. Они укрыли тебя плотной снежной шапкой и ветви твои сломают, если не стряхнуть вовремя.
Жамбик трясет яблоню, снег летит с веток. И он, весь запорошенный, отряхивает шапку и тулуп.
– Вот и мне было сначала легко, приятно, а потом я почувствовал тяжесть, от которой трудно освободиться.
По сугробам Жамбик пробирается к другим деревьям, стряхивает с них снег и бормочет:
– Груша моя! Айва! Сейчас я освобожу вас. Как же вы до сих пор стояли? А я сам? Как жил все эти годы?
Мой груз не стряхнуть так просто. Трудно мне, деревья мои!
Съежившись от холода, Жамбик вновь погружается в свои мысли.
В соседней комнате некоторое время царило молчание, которое прервал голос Махмы:
– Что же ты молчишь, наша секретарша?
– Она не может говорить, Махма. Она моя сноха. Мой племянник женился на ней две недели назад. Так что,она обычай соблюдает – молчит в присутствии родственника. Уважает.
– Ну, довольно ей молчать. Сейчас мы ее быстро разговорим.
Жамбик догадался, что все утро там, в комнате, тихо сидела Заза. Он вспомнил, что недавно Маккал просил за нее. Вот, значит, почему: она его родственница. Эту девушку Жамбик знал и раньше. Недалеко от его дома стоял дом вдовы Хавы. Судьба забрала у нее мужа, но оставила сына. Лет пятнадцать назад, когда Жамбик чувствовал себя еще достаточно молодым и бодрым и улыбался гораздо чаще, чем теперь, куда бы он ни шел – в колхозный сад, в правление, к реке, где строился новый мост, – его нередко сопровождала ватага мальчишек. Так повелось еще с послевоенного времени, когда дети бегали за ним, глядя на его награды и, должно быть, представляя себе своих отцов такими же героями. Одни ребятишки подрастали, их сменяли другие, и Жамбик всегда находил время расспросить ребят про их дела. Нередко он видел возле себя сына Хавы, его пытливые, смышленые глаза. Жамбик и сам заходил иногда по-соседски к Хаве сделать какую-нибудь мужскую работу: поправить изгородь, спилить сухие ветви в саду – да мало ли забот в хозяйстве. Потом Жамбик возвращался домой, и мальчик провожал его. В один из таких вечеров, глядя на четкий, в закатном солнце, силуэт башни, Жамбик вспомнил легенду: «И до тех пор будет стоять она на земле, пока живы в людях благородство, честь и любовь. Значит, стоять ей вечно…» – так заканчивалась эта легенда. А люди, видя их вместе, говорили: «Второй Жамбик растет». Шло время, мальчик взрослел. Несколько раз Жамбик заставал во дворе Зазу и юношу, замечал их смущение и поэтому не был удивлен, когда общая молва связала имена Зазы и сына Хавы.
Но что же произошло, если вдруг Заза вышла замуж за племянника Маккала? Жамбик вздохнул. Он давно уже не интересовался семейством Хавы, не заглядывал в ее двор. Да никто уже и не просит помощи Жамбика, а он ее никому не предлагает. И ребятишки тоже давным-давно не бегают за ним следом. Его размышления прервал голос старухи Зезаг:
– Эй ты, обогнавший время, – обратилась она к Махме, – ты почему мне так мало денег выписал?
– А ты мне что – в долг давала? – возмутился тот.
– Да как же? Вот соседу Сулейману выдали шестьдесят рублей…
– Остальные, бабуся, тебе твой бык пришлет!
И вдруг впервые в этот день прозвучал юный голос:
– Как шестьдесят? Но в ведомости выписано сто двадцать рублей.
– Во-первых, Заза, с какой стати ты заговорила при мне? А во-вторых, нечего объявлять при посторонних, что там у нас в ведомости написано. Это служебный документ, – Маккал говорил почти угрожающе.
– А, так, наверное, шестьдесят рублей ему выдали, а шестьдесят между собой разделили.
– Потише, бабушка! С тобой по-хорошему, а ты разошлась – честных людей очернить хочешь. Любительница сказок! И вообще – это дело комиссии, – однако уверенности в голосе Маккала явно поубавилось.
– Дело комиссии? Отлично! – вмешалась Заза. – Я как раз вхожу в комиссию – давайте разбираться конкретно. По какому принципу выписывались деньги? Вот Адамову Адлану – сто пятьдесят рублей, а Масаеву Бикату – сорок. Причем всем известно, что дом Бикату совершенно покосился, а дом Адлана целехонек. Что вы на это скажете?
– А скажу, что ты, девушка, чересчур прыткая. – Слышно было, как хлопнула входная дверь, и Маккал обратился к вошедшей женщине: – А вот как раз и матушка твоя пожаловала. Кебийрат, по обычаю твоя дочь обязана сидеть, не раскрывая рта в моем присутствии, а она его не закрывает! То ей – не так, это ей – не этак.
– Маккал, не обижайся на нее. Она ведь в школе училась, а жизни не знает, ума еще не накопила – молодая.
– Молодая да ранняя, – буркнул Маккал, – что там говорить о ее болтовне? Она вот меня – дядю своего мужа – собирается на отдых отправить.
– На какой отдых?
– На принудительный. Под конвоем.
– Вай! Да неужели моя дочь осмелится против родственников идти? Что ты задумала, Заза? Видно, ты ума лишилась!
– Нет, нана!3 Как раз теперь я и начинаю кое-что понимать.
– Замолчи! Язык у тебя без костей. Виданное ли ты дело затеяла?
– Ну вот, – голос Махмы стал удовлетворенным, – я смотрю, тут все решится тихо, без скандала, по-семейному. Иди, Кебийрат, возьми деньги и распишись.
– Нана, не прикасайся к деньгам. Сначала я съезжу в район и разберусь в этой истории.
– Да что она такое говорит? – вспылил Маккал. – Вот благодарность за то, что я ее пристроил на это место.
– Меня, между прочим, в комиссию люди выбрали.
– «Люди». Ха-ха. Расскажи это кому-нибудь другому, а еще лучше спроси у своей матери, какие тебя люди выбирали. А по начальству ходил я, обивал пороги, просил за тебя.
– Значит, вы для себя старались. Думали – я тут просижу молча, закрою глаза на все это беззаконие. А кроме того – я не просила за меня хлопотать.
– Ты-то не просила, зато твоя матушка…
– Послушай, Маккал, – не выдержала Кебийрат, – ты ведь не бесплатно услужил, а теперь – нечего языком трепать где попало.
Стоящий на снегу Жамбик чувствует, как кровь приливает к лицу и щеки начинают пламенеть. Эти люди даже не пытались скрывать от него свои дела, они были уверены, что Жамбик – на их стороне. А разве не так? На всевозможные застолья и приемы почетных гостей нужны деньги. Не из своего же кармана их выкладывать. Но, видно, льстивые речи превратили Жамбика в послушного ягненка, в неразумного младенца, и он просто боялся взглянуть правде в глаза. А вот Заза не испугалась. И прямо, не взвешивая «за» и «против», в глаза сказала, что думает. Жамбик помнил, как Маккал просил за нее, дескать, Кебийрат едва сводит концы с концами, а девушка вполне достойная. Да и район советовал включить в комиссию хотя бы одну женщину. А девушка действительно оказалась достойная, преподала тебе, Жамбик, наглядный урок. А Маккал просчитался, не ожидал, что Заза – девушка с характером и молчать не будет. Они бы с Махмой обделали денежное дельце, и все было бы шито-крыто, ведь он – Жамбик – давно перестал быть им помехой… и остановил их не он, а Заза.
Долгая зимняя ночь все длится. Снег почти перестал, стих ветер, и ничто не мешает Жамбику вновь мысленно возвратиться в тот день.
Он то порывался встать, выйти в соседнюю комнату, то вновь прислушивался к разговору, поглощенный происходящим. Скандал становился явным, его уже невозможно было скрыть, он втягивал в себя новых людей, высвечивая порой их далеко не лучшие качества.
Вот в правление вошел Докка. Всегда энергичный, он и в преклонном возрасте полон сил и здоровья.
– Добрым людям – поклон! О чем вы тут толкуете так горячо?
– А, Докка. Заходи, заходи. Ты как раз кстати. Ты – человек уважаемый, знаешь все обычаи. Послушай только, какие неподобающие речи говорит дочь Кебийрат. Обвиняет меня и Маккала в нечестности. Скажи, куда это годится?
– Заза, это правда? Посмотри-ка, бесстыжая, даже глаз не опускает. Ну, мы ее быстро образумим. А я зашел – тут вроде мне какие-то денежки полагаются.
Слышится шелест бумаг, и Махма говорит:
– И денежки имеются. Подходи, расписывайся.
– Что это здесь? Всего пятьдесят рублей? – благодушное настроение Докки моментально исчезло. – А моему соседу сто пятьдесят выдали. Чего ты глядишь на меня, Махма? И не стыдно? Видно, девушка права. Надо, надо, Заза, все получше проверить. А я свои деньги из вас вытрясу, я на вас управу найду. Грабеж среди бела дня, – и, стукнув кулаком по столу, Докка вышел из комнаты.
Маккал вздохнул.
– Они все умом тронулись, Махма.
– Видно, произошло не только землетрясение, но и головотрясение у некоторых.
Жамбик в своем кабинете смотрел прямо перед собой невидящим взглядом. Эх, Докка, Докка! Не только молодость ушла от нас. Каждый день ходил Жамбик мимо подворья Докки и прекрасно знал, что ни дом, ни другие постройки не пострадали. Как же так, Докка? Чтобы получить побольше денег, ты готов утверждать, что дом твой рушится? Тычешь пальцем на соседский дом и кричишь, словно правда на твоей стороне? Продаешь свою совесть? И ты забыл, каким был когда-то, Докка? Забыл молодость, удаль, лихость? Забыл, что не покупалась честь твоя за деньги? А помнишь, перед войной, зимой, ты шел по лесу. Мороз был крепкий, даже деревья трещали. А у тебя на голове была серая каракулевая папаха. Отличная папаха, в которой ты красовался перед девушками. И вдруг прямо из кустов высунулось дуло винтовки и коснулось твоей груди, и в спину твою тоже уткнулась винтовка. В то время много бродило по лесам всяких людей с оружием, которые называли себя абреками.
– Папаху или голову, – сказали тебе. Но ты не сплоховал.
– А мне и папаха, и голова одинаково дороги, и, думаю, ни того, ни другого вы не получите, – ответил ты и кинулся со всего размаха в глубокий, занесенный снегом овраг. Вслед тебе просвистели пули, и, судя по крикам, ты, отстреливаясь, тоже кого-то ранил.
Так и вернулся в тот раз ты, Докка, домой победителем. Куда же девалось то, что было прежде? Видно, время унесло не только нашу молодость, и седина не прибавляет нам почета. Нам с тобой есть о чем подумать, Докка, такими вот бесконечными зимними ночами. Мне, во всяком случае, это необходимо, чтобы как-то жить дальше, преодолеть зиму – встретить весну, дождаться цветения садов, обновления природы.
Взгляд Жамбика снова скользит по деревьям. И вдруг он, словно что-то вспомнив, поспешно направляется к яблоне и начинает подгребать снег к стволу. Потом старательно утаптывает его, приговаривая при этом:
– Теперь никакой мороз не страшен твоим корням, яблоня. – И он переходит от дерева к дереву, нагребая сугробы и утаптывая их, пытаясь отвлечься, заслониться от того навязчивого, что преследует его душу.
Между тем, скандал в соседней комнате разгорался, а Жамбик не имел мужества выйти туда и сидел, пряча горящее лицо в ладонях.
– Ты, Кебийрат, уйми свою девчонку. Ты думаешь, со мной можно так просто справиться? Не на того напали. На мою защиту все родные встанут. А твоя Заза не задержится в доме моего двоюродного брата.
– Послушай, не Маккал,4 а ворон, придержи язык! В чем ты можешь упрекнуть дочь Лом-Али, сына Арснаки? Да твой племянник должен быть благодарен, что она согласилась за него замуж выйти.
– Смотри – осчастливила! А ведь всем известно, что твоя дочь таскалась всюду с сыном Хавы.
– Не смей говорить плохо о моей дочери, Маккал. Она всегда вела себя достойно. Ты лучше вспомни свою племянницу, которую ты продал дезертиру Даме. Хоть и прошло время, но люди этого не забыли. А тебе, дочка, – она обратилась к Зазе, – нужно одуматься.
Молчавшая до сих пор Зезаг не выдержала:
– Что ты говоришь, Кебийрат? Вовсе не ей нужно одуматься, а этим вот – не имеющим стыда. А дочь моей сестры оставьте в покое хоть сейчас… Бедная девочка не вынесла позора, бросилась с обрыва… Был бы у нее брат, он бы не дал ее в обиду, да и ты, Маккал, не ходил бы сейчас с поднятой головой…
– Она не из-за этого прыгнула с обрыва, ей просто жить надоело… – оборвал старуху Маккал.
– Как солнце светит над тобой? Как носит тебя земля, как трава вырастает там, где ступала твоя нога?.. Люди, я знаю теперь, почему бывают землетрясения. Потому что такие ходят по этой земле…
– Знаешь что, Зезаг, – Кебийрат уже не сдерживала гнева, – не лезь не в свое дело. Нечего нам распри между родными заводить, а Зазе нужно и мужа, и родственников мужа почитать. Я с ней сама управлюсь – нечего тут советы давать.
– А ты, Кебийрат, видно, боишься правды. Значит, и тебе есть, что скрывать. Чего от тебя требовать? Ты во всем свою выгоду ищешь! Недаром ты и года не стала ждать мужа с войны, выскочила за первого встречного…
– Я не жалею, что вышла замуж. Мне раскаиваться не в чем. Я теперь не одна, у меня – семья, дети. А ты даже ребенка не родила, живешь, как колдунья. Завидуешь чужому счастью да еще других попрекаешь. Жди, жди! Вернется твой муж через столько-то лет!
В голосе Зезаг зазвучали слезы:
– Пусть я колдунья, дура одинокая. Я от времени отстала… А я и не хочу поспевать за ним, за вами всеми, не хочу быть такой, как вы. Потому что честь моя мне дороже всего. И никто не скажет, что дочь Абдуллы Зезаг не сохранила своей чести, что она была неверна, не сдержала своего слова, соврала… Никто не скажет!
Вот и ты, Зезаг, преподала мне урок мужества. Твоя жизнь всем может служить примером. Ты никогда не требовала от судьбы больше, чем она давала тебе. И одиночество свое, и верность погибшему мужу ты несла достойно. А это тяжелая ноша. В тот день из правления ты, Зезаг, ушла в слезах. И, должно быть, плакала долго, сидя на краю грубого паднара, в невыносимой тоске. И плач твой был безутешен. А люди, походя оскорбившие тебя, просто выместили на тебе свои неудачи, озлобление. И что им за дело до того, что они разбередили твою незаживающую рану, что боль и обида мучают старую Зезаг в пустом холодном доме…
Жамбик задумался. Что принесла эта глухая, долгая ночь Зезаг? Коротает ли она время, глядя в темное окно, не в силах уснуть из-за скорбных, гложущих душу мыслей? Или в скупом сне видятся немногие солнечные дни, выпавшие в ее жизни? Все эти годы не гаснет свет в ее дворе, разгоняя по ночам густую черноту… Зачем? Какого путника поджидает Зезаг? Для того, кто идет к ней столько лет, приветно горит огонь, чтобы знал – его ждут.
– Заза, извини, что мы сразу не предупредили тебя, но мы думали, ты современная девушка и сама все поймешь, – начал Махма, – разумеется, часть денег причитается тебе.
– Дело вовсе не в деньгах. Мне они ни к чему.
– Ни к чему? Впервые вижу человека, которому помешали бы деньги. А впрочем, нет – вот старуха Зезаг, ей они тоже ни к чему. А, Заза? Но ей ведь ни к чему и бельгийское пальто, и фирменные тряпки, и японская аппаратура. А ты-то красивая девушка. Ты, наверняка, хочешь хорошо одеваться и вообще хорошо жить. На копейки существовать невозможно. Да и зачем, когда деньги сами плывут в руки? Тебе даже не нужно прикладывать никаких усилий, мы сами обо всем позаботились. Тебе нужно просто промолчать, в крайнем случае сделаешь вид, что ничего не знала – и только. Чего проще? И знаешь, после всех этих передряг, нервотрепки – махнем к морю. Скинемся и поедем, а? Ты ведь еще там не была? Ну вот: волны плещут, солнце светит. Отдохнем. И вообще, это только в книгах положительному герою – почет и уважение за то, что он всю жизнь стоит у станка или гнет спину на колхозном поле. Нет, Заза. Только тот, у кого деньги, – хозяин жизни, только он может разнообразить ее, позволить себе удовольствия. И я, между прочим, из этих людей. Если жизнь дает – я беру. Я вовсе не хочу прозябать на зарплату, как большинство. И вот теперь ты – девчонка – становишься поперек дороги. Ты думаешь, тебе медаль дадут за длинный язык? Да на тебя все пальцами показывать будут: «Доносчица, родных упекла». Тебе жизни в ауле не будет. И что за судьба у меня? Постоянно мне вставляют палки в колеса. Я бы уже давно был главным бухгалтером в каком-нибудь крупном хозяйстве, деньгами бы ворочал, если бы из-за никчемных принципов такого же вот сопляка-практиканта не отправился лес рубить на пару лет. Все пошло прахом. И вот теперь – опять…
Слышно, как Махма ходит из угла в угол. В разговор вступает Маккал:
– Послушай, Заза, мы ведь не безродные с тобой, вспомни, что наши предки были связаны кровным родством.
– Оставь ее, Маккал Даудович, – Махма пытается разыграть равнодушие, – ты видишь: она уперлась и уговоры бесполезны. Пусть едет, прокатится. От чьего имени она будет говорить? Кого защищать? Старуху Зезаг? Эту мракобеску, которая даже не произвела на свет ребенка, не принесла обществу никакой пользы, а теперь ходит и болтает небылицы, что мир стоит на быке? И считает себя при этом мудрой…
– Нет, я должен ей сказать, – перебивает Маккал, – ты, Заза, не представляешь, как были близки наши предки. Твой дед Арснака и мой отец Дауд были красными партизанами, дрались в Чахкари с деникинцами, вместе проливали кровь. Твой отец и я тоже были друзьями, делили каждый кусок сискала.[1] Да мы… Эй, Заза, ты уходишь? В тот момент, когда я говорю о твоем отце?
Увлеченные разговором, Маккал и Махма не заметили, как открылась входная дверь.
– Пусть едет, Маккал Даудович. Опозорится и вернется ни с чем. Нам бояться нечего, мы делали все, как положено, поделились, с кем надо, да и к бумагам не подкопаешься.
Махму прервал незнакомый мужской голос:
– Если девушка собирается в район, то ехать не нужно. Я из района.
В комнате стало так тихо, что слышно было взволнованное дыхание людей. Оторопевший Маккал пролепетал:
– Как из района?
– Да, из газеты. В редакцию пришли кое-какие письма. И меня послали посмотреть, что тут у вас творится, есть ли злоупотребления.
– Товарищ, так ты из газеты? – уверенность Маккала мгновенно испарилась. – Но я не виноват. Не слушай никаких поклепов, у меня семья, дети. Не губи.
– Эй, Маккал! Не спеши разуваться, пока до воды не дошел. Сначала взглянем на его документы. Так… Действительно из газеты.
Жамбик явственно услышал шум – это Маккал тяжело осел на пол. Послышался его едва слышный шепот: «Дайте воды».
– Довели человека, – вскрикнул Махма. – Если с ним что случится, ты будешь виновата, Заза.
– Дада здесь? – прозвучал вдруг детский голос. У Жамбика болезненно сжалось сердце, меньше всего он хотел бы, чтобы его внук слышал то, что сейчас говорится, и видел таким своего деда. Но на мальчика никто не обратил внимания, должно быть, суетились около Маккала.
– Приходит в себя.
– Подумайте, какой слабонервный оказался, – Махма попытался пошутить, отступил в сторону и случайно опрокинул стул. Маккал приоткрыл глаза:
– Махма! Что это гремит? Опять землетрясение?
– Не землетрясение, дорогой, а крушение мира.
– А чей это мальчик? – наконец спросил журналист.
– Внук нашего начальника Жамбика, – Махма, казалось, вновь обрел утраченное спокойствие, – и для твоего дедушки – крушение мира, – обернулся он к мальчику.
– Какое крушение? Мой дедушка ничего не боится!
– Ха-ха. Вот оно – нынешнее воспитание. Уже с пеленок понимают, что к чему. Конечно, мальчик, дедушке твоему не страшно – он известный человек, у него награды и знакомства – к нему с голыми руками не подступишься.
Этого Жамбик вынести уже не мог. Он встал из-за стола, решительно распахнул дверь. Все взглянули на него, но лишь на секунду – вдруг послышался отдаленный грохот. Мальчик, показывая рукой в окно, закричал:
– Смотрите! Смотрите!
Жамбик взглянул туда и онемел. Башня, стоявшая на обрыве, рушилась на глазах.
Жамбик и корреспондент разговаривали поначалу спокойно. Но Жамбик чувствовал, что порядком устал, и опустился на стул. А молодой журналист принялся расхаживать от окна к двери, затем заговорил поучительным тоном:
– Хорошо, что у нас есть возможность поговорить наедине. Если честно, то я ваше поведение объяснить не могу. Люди все силы прикладывают к тому, чтобы наладить хозяйственный механизм. Душой болеют за страну. Борются за экологию, за мир. Вот и вы бы внесли свой вклад.
– Да я готов внести! Все, что потребуется. Свою жизнь!..
– Жизнь? – молодой человек саркастически улыбнулся. От этой улыбки Жамбика передернуло. Что этот младенец, ничего не испытавший в жизни, может понимать? Все, что он умеет, – писать передовицы для газеты. Жамбик уже собирался разразиться гневной речью, но в кабинет вбежала плачущая Зезаг.
– Аллах свидетель, Жамбик, я не хотела причинять тебе никаких неприятностей. Лучше бы мне умереть, чем заговорить об этих несчастных деньгах. Я во всем сама виновата, я все сама затеяла. Я не перенесу этого стыда. В нашем роду не было доносчиков. А я посрамила имя своего покойного отца, посрамила свои седые волосы. Несчастная я! Горе на мою голову!
Едва они успокоили Зезаг, на пороге появился Докка и тут же завопил:
– Вот теперь посмотрим, как вы будете разговаривать со мной и с тем, у кого красные погоны на плечах. Доку, сына Аду, еще никто не обвел вокруг пальца, – он выглянул в окно. – Эй, где ты там застрял?
Сейчас, – донеслось со двора, – только грязь очищу. Жамбик взглянул на обувь Докки.
– И тебе, Докка, следовало бы сделать то же самое.
Докка выпятил грудь, чтоб вся его независимая поза подтверждала сказанное:
– Пусть обувь у меня – грязная, зато руки и дела – чистые. Не то что у некоторых.
В комнату вошел высокий светловолосый милиционер и оглядел присутствующих нарочито строгим взглядом. Докка представил его:
– Это сын моей сестры. Как видите, пользуется уважением у власти: ему дали форму, доверили оружие. Так что, с ним шутки плохи. Когда он еще был мальчишкой, я знал, что из него вырастет настоящий волк. Он не даст в обиду своего дядю.
– И откуда прибыл этот «настоящий волк»? – спросил Жамбик.
– Приехал погостить. Вообще-то, я работаю в городе участковым. Но это – совершенно неважно. Для меня нет разницы – село или город. Я не потерплю несправедливости. – Докка одобрительно кивнул.
– И с какой же несправедливостью ты собираешься бороться?
– А вы не знаете? – возмутился Докка. – Начислили мне какие-то жалкие копейки…
– Но комиссия установила, что постройки на твоем дворе практически не пострадали, – Жамбик перелистал бумаги.
– Как не пострадали? Все стены в трещинах и фундамент тоже. Шифер с крыши сорвало. Сарай развалился.
Сайдулла, корреспондент из газеты, открыл блокнот, чтобы записать фамилию Докки.
Но тут к Докке обратилась Зезаг, сидевшая в уголке на стуле:
– Постой, – сказала она, – ты говоришь, что сарай развалился от землетрясения?
– А почему бы и не говорить, ведь это – чистая правда.
– Но я же своими глазами видела, как ты собственноручно разрушал его через три дня после землетрясения, да еще сказал, что новый хочешь строить.
– Опять ты вмешиваешься не в свое дело, Зезаг. Твои глаза ослепли на старости лет, а разум ослабел.
– Мои глаза ясно видят твои плутни, Докка, а разум пока еще отличает правду от лжи!
– Доносчица! Кем ты еще могла стать? Ваш род черт проклял, вот он и прервался, и потомства у тебя нет.
Докка выскочил из комнаты. Вслед за ним прогрохотали по ступеням крыльца милицейские сапоги.
Опять на какое-то время стало тихо, только поскрипывали половицы под грузным телом Жамбика – теперь он мерял шагами комнату, а Сайдулла примостился на краешке подоконника. Наконец их разговор продолжился с того самого момента, на котором прервался.
– Вот вы сказали, что жизнь готовы отдать. Так ведь в этой ситуации никто не требовал от вас жизни. Достаточно было нескольких слов. А вы и на это не отважились. Что же говорить о других случаях, когда действительно перед вами мог бы встать выбор: честь или жизнь?
И тут Жамбик, несмотря на раздражение, вновь охватившее его, смутно почувствовал правоту этого неоперившегося юнца. И все же жгучая обида сдавила виски, встала комом в горле. Он дрожащими от волнения руками достал из внутреннего кармана пиджака пожелтевшие листки. Протянул журналисту, выдохнул:
– Читай…
Сам он знал это письмо наизусть, и знакомые строки вновь ожили перед его глазами: «Брат мой! Я живу. Живу благодаря тебе!..»
Когда Сайдулла прочел письмо, Жамбик сказал:
– Не суждено было Жанарали вернуться. Он погиб за три дня до конца войны.
Словно стыдясь охвативших его чувств, Жамбик отвернулся к окну, вынул из кармана платок. Однако Сайдулла подошел к нему, тронул за локоть:
– Мой отец тоже воевал. Пропал без вести…
Но этот миг, объединивший их, прервал вошедший без стука Махма.
– Что я вижу? Жамбик, ты расстроен, ты плачешь? Плачь, Жамбик, тебе есть, что терять. Попробуй разжалобить товарища корреспондента. Посмотри, юноша, – Махма взмахнул рукой, – тебе не жаль этого старика? Он прошел войну, закалился в боях, но ты заставил его плакать. Однако я, кажется, опоздал со своими советами. У тебя, корреспондент, глаза тоже на мокром месте. Ай да Жамбик! Какой искусный актер! Тебе просто в театре играть! Ты, оказывается, и камень можешь разжалобить. А может быть, журналист просто мягкий, сердечный человек? Тогда вы тем более договоритесь! Милосердные люди – редкость в наши дни. Я бы сказал – возник некий дефицит человечности. Но нужно быть гуманистом вопреки обстоятельствам. Гуманист – это звучит гордо.
– Махма, если ты кончил, оставь нас.
– Разумеется, оставлю. Только одна маленькая деталь, одно замечаньице по ходу дела. Когда будете статейку писать, товарищ журналист, не забудьте упомянуть, что я всего лишь бухгалтер, исполняющий волю своего начальника, бывшего фронтовика.
– Нет, моя груша, – Жамбик погладил рукой ствол, – я не удивился, когда услышал это. В тот день я уже достаточно много узнал, чтобы не удивиться его словам. Я только пожалел его отца – он достоин был лучшего наследника. Когда-то, много лет назад, Атаби – его отца – пригласили с приятелем на вечеринку в аул на равнине. Товарищ не мог удержать свой язык – сболтнул не к месту что-то обидное для хозяев. Дело дошло до ссоры, слово за слово – сверкнули кинжалы. В потасовке один из жителей аула был смертельно ранен. Он упал, истекая кровью, а тем временем Атаби с приятелем попытались убежать. Однако на полпути Атаби настигли, привели обратно и спросили:
– Не от твоего ли кинжала умер этот человек?
И Атаби, не желая солгать, глядя в разъяренные, дышащие яростью лица, ответил:
– Не знаю. Все произошло слишком быстро.
Две недели он пробыл в том селе, готовясь к смерти. А те, которые так жаждали мести, все решали, когда удобнее убить его – сегодня или завтра. Наконец вмешались почтенные старцы, сказав, что не подобает настоящим мужчинам мстить безоружной жертве. Их веского слова послушались. Атаби отпустили… Но это был уже другой человек. Бесконечные дни ожидания помутили его рассудок… Но сказать неправду он так и не смог… А Махма? Наследник достойного имени? Не задумываясь и не стыдясь, перекладывает собственную ношу на чужие плечи.
– Но нет, груша моя! Я не о том думаю, не о том говорю. Моя вина ничуть не меньше. Ведь когда Махма подошел ко мне и просил назначить Маккала председателем комиссии, сердце мое сразу почувствовало неладное. Я знал, что нельзя этого делать. И все же – сделал. Но видно, чему быть, того не миновать. Все уже совершилось, деревце мое!
Жамбик дышит на руки, разминает окоченевшие пальцы, глубоко вдыхает морозный воздух и снова застывает в молчании, опершись на ствол груши.
Жамбик и Сайдулла испытывали какую-то неловкость, казалось, приход Махмы разрушил что-то неуловимое, то, что могло бы помочь понять друг друга. Когда Сайдулла заговорил, Жамбик удивленно поднял голову, прислушиваясь к его словам. Странно все же, как человек может измениться за несколько минут.
– Знаете, я бы сравнил вас с альпинистом. Вы взбирались на горы и покоряли недоступные вершины. И вдруг вам встретился небольшой холмик. Вы не пожелали лезть на него – предпочли обойти. А оказалось, что обойти невозможно – кругом болото, вот вы и увязли, уважаемый Жамбик. Разве не так?.. Но я почитаю вашу старость, да и вам, я думаю, не хочется ворошить это дело. Попытаемся уладить. Но это, как вы понимаете, зависит не только от меня. Вам придется приложить кое-какие усилия – кому-то позвонить, кому-то поднести небольшой подарок в знак признательности…
Жамбик удивленно глядел на корреспондента, он только и нашелся что сказать:
– Молодой человек, не рано ли ты изучил обходные пути?
– Так ведь я не навязываюсь. Я – от чистого сердца. И вообще – я человек маленький. Вот съездил в командировку и напишу теперь хлесткий фельетон, а может быть, статью на морально-нравственную тему. И назову ее так: «Цена чести». Так что, дешевле было бы сделать подарки. Ну, как хотите, как хотите! Цену своей чести вы назначили сами… Всего хорошего!
– До свидания, молодой человек, до свидания.
Жамбик вышел во двор. Хотелось на воздух, глотнуть осенней прохлады. Он обошел сельсовет и, не торопясь, направился в сад. Ветер то и дело срывал с веток желтые листья, бросал наземь. Пахло прелью. Огненный шар солнца катился к горизонту. Из поднебесья донеслись прощальные крики журавлей. Жамбик поднял голову, но увидел лишь стремительно несущиеся облака, подсвеченные заходящим солнцем.
Неужели и Заза через пару лет станет такой же, как этот парень, который отлично усвоил, что передовицы – это для газет, а для жизни – связи и деньги? Неужели она вспомнит сегодняшний день и скажет: «Ну и дура я была! Чего артачилась? Что хотела доказать?» На чем же тогда будет держаться мир? Жамбик невольно улыбнулся – твоему быку, Зезаг, не справиться с этой задачей. Вот и башня рухнула. Жамбик внезапно остановился, словно только сию секунду осознал, что произошло. Пока она привычно возвышалась на западе, он мало думал о ней. Не суждено, значит, простоять ей века. Должно быть, действительно оскудели люди добротой и благородством, растеряли честь и достоинство. Жамбик взглянул вокруг и по влажной, уже слежавшейся листве повернул обратно, к сельсовету.
Едва войдя, он увидел сидящую за своим рабочим столом Зазу с красными, припухшими от слез глазами. Словно устыдившись чего-то, Жамбик быстро прошел в свой кабинет. Вскоре из соседней комнаты донесся голос вошедшей Кебийрат:
– Дочка, я слышала, ты с мужем повздорила? Ну чего ради ты влезла в это дело? Ты бы лучше не перечила ему! Успокойся, придержи язык. Здесь можешь говорить, что хочешь, а дома – ты жена, знай свое место, молчи и терпи. Ведь они выгонят тебя из дому, опозорят. А я-то старалась, бегала, высунув язык, устраивала тебя на приличную работу, замуж – в приличную семью. Да если бы не я – ты сидела бы в лачуге и всю жизнь копалась в навозе. Или ты рассчитывала, что этот голодранец – сын Хавы – построит тебе дворец? Он никогда не научится жить… Ты знай, что это я, я придумала, как заставить тебя порвать с ним отношения. И мать Беслана помогла мне. Пришла к нам тогда и с притворными вздохами да ахами стала рассказывать, что, дескать, сын Хавы ходит и повсюду сплетничает о тебе, говорит неподобающие вещи. А этот простак – сын Хавы – тут вовсе ни при чем, он и не догадывается, почему ты его бросила. Это знаю я – твоя мать. А еще я знаю, что ты никогда бы не была с ним счастлива в нищете.
Заза, видимо, что-то пыталась сказать, но Кебийрат прикрикнула:
– Не перебивай меня! Твое возмущение гроша ломаного не стоит. Перебесишься, ума наберешься – будешь еще благодарить. Извиняться за свое поведение. Смотри – как бы поздно не было!
Яростно хлопнув дверью, Кебийрат вышла.
Жамбик, невольно ставший свидетелем разговора, думал о Зазе. И вдруг он услышал ее шепот. Жамбик приоткрыл дверь кабинета и увидел, что девушка стоит, отвернувшись к окну.
– Вот, оказывается, как… А я-то думала – что произошло? Как я могла попасть в семью Беслана? Значит, я за все должна благодарить собственную мать. Но я не желаю жить так дальше. Я уйду из их дома. Я попытаюсь жить иначе. Я хочу заново научиться радоваться простым вещам: первому солнечному лучу, утренней росе, чистой родниковой воде…
Заза провела пальцами по стеклу, пожала плечами:
– А может быть, все это зря? Может быть, только и осталось высокого на свете, что это небо?
Воцарилась пустая звенящая тишина. Всем своим существом Жамбик почувствовал ответственность за эту хрупкую девушку, стоящую у окна. Он был старше, опытней, мудрее. Он обязан был хоть как-то помочь ей, прервать натянутую тугой тетивой тишину. Еще не решив, что сказать, он окликнул:
– Заза! – Девушка обернулась, и, когда Жамбик взглянул в ее светлые, заплаканные глаза, слова пришли сами собой:
– Заза! Я расскажу тебе о Зезаг! Хочешь? Она была настоящей красавицей. Молва о ней дошла и до соседних аулов. Множество парней торили дорожку к ее окнам. Ей приглянулся Нажа – шутник, балагур, лихой наездник. Родные были против, но Зезаг спрашивала совета только у своего сердца. Да вот счастье, выпавшее на ее долю, было слишком коротким. Началась война. И все мы, молодые парни, и среди нас – Нажа, распрощались с мирной жизнью. Знаешь, Заза, была осень. Такой же вот прохладный день, и редкие облака плыли по небу, и улетал вдаль журавлиный клин. Мы все надеялись, что скоро вернемся, что не раз еще увидим летящих над аулом журавлей. Должно быть, и Нажа сказал Зезаг: «Жди, я вернусь, когда возвратятся эти журавли». Но судьба решила иначе. Нажа не вернулся. С тех пор Зезаг успела состариться, но она по-прежнему ждет того парня, который уходил на войну, шутника и лихого наездника – Нажу…
Жамбик умолк, но молчание на этот раз было иным, словно таило в себе покой и исцеление.
Наконец Заза сказала, по-прежнему глядя в окно:
– Как странно, что башня обрушилась именно сегодня. Наверное, фундамент осел во время землетрясения.
Жамбик не успел ничего сказать, дверь распахнулась. На пороге появилась Зезаг, растрепанная, с совершенно побелевшими губами.
– Что же это делается, люди? Горе нам, горе… Погиб… Сын Хавы погиб… под развалинами башни…
Чинар, могучий столетний чинар. Чего только не повидал ты на своем веку! Каких страданий, каких страстей, радости и горя не насмотрелся! О чем шумит твоя листва?
Солнце скатилось к горизонту. В сумерках грозно темнеют вокруг аула горы, поросшие лесом. Людская толпа переливается, скорбно причитают женщины. А в центре утоптанной площади под самым деревом лежит сын Хавы. И, словно он может услышать их, люди говорят, спеша отдать ему те слова благодарности, которых ему, должно быть, недоставало при жизни:
– Добрый был парень. Обходительный.
– Сено мне домой привез.
– А мне дрова часто рубил.
– Единственный сын у матери…
– Он был не такой, как все.
Вдруг говор смолк. Толпа покачнулась, расступилась.
– Мать идет…
Она бежала, будто веря, что может что-то изменить. Толпа стояла в скорбном молчании, пока крик не вырвался из груди матери:
– Сыночек мой! Что же ты наделал?! Люди! Что делать мне?! Люди! Как же мне жить теперь?..
Плач матери поднимается к небу, к облакам, разносится над лесистыми горами, льется на землю, превращаясь в дождь. И ветер неумолчно шелестит листвой столетнего чинара.
– Нана, нана… Только ты у меня и была, отца я совсем не помнил. И у тебя я был один. Нана, ты помнишь, как в детстве рассказывала мне сказки про маленького сына доброй одинокой вдовы Жера-бабы. Мне всегда казалось, что ты и есть Жера-баба. Мы хорошо жили с тобой вдвоем. И больше всего на свете с самого раннего детства я любил время весенних сумерек.
Светило солнце, мы с ребятами играли на окраине аула, пока день не склонялся к вечеру. Ты окликала меня, но я не отвечал, я ждал, когда ты позовешь меня три раза. Так всегда поступал сказочный сын Жера-бабы, чтобы проверить, не черт ли его кличет матушкиным голосом. Я приходил домой, а ты сидела во дворе у горящей печи. Я садился рядом и смотрел на огонь. Ты пекла в золе лепешки из кукурузной муки, длинные или круглые. И не было еды вкусней, чем эти пресные лепешки с простоквашей. И когда я стал юношей, то ждал сумерек с замиранием сердца. И торопился на свидание с девушкой к роднику. И все во мне пело и ликовало, и казалось, знакомые вечерние будничные звуки сливаются в единую мелодию, прекрасную и вечную. И в наступающей тьме звучал где-то неподалеку чей-то пондар, и эхом отзывалось ему мое сердце… Я возвращался домой, открывал скрипучую деревянную калитку, прислонялся к косяку и долго стоял, наблюдая, как ты печешь лепешки, слушая, как мерно жуют жвачку коровы. Иногда мне казалось, что ничего нет в мире лучше этого времени на грани дня и ночи, когда горит огонь в печи, отбрасывая блики на лицо седеющей женщины, пахнет землей и свежеиспеченным хлебом, и нет слов выразить то, что переполняет душу. И можно было умереть от счастья в эту прекрасную минуту. Нана, нана… Теперь ты сидишь одна, и некого тебе ждать, и некому тебе печь лепешки. Ты ложишься спать без ужина, но ты не чувствуешь голода. Горем ты сыта, слезами умыта.
Нана, нана… Не упрекай меня. Я стал таким, каким ты меня воспитала. Маленькому сыну Жера-бабы всегда выпадала удача. Но жизнь не сказка, нана… Я ни о чем не жалею. Кто-то же должен беречь наши земные вершины, замазывать трещины и обновлять вековые башни… Иначе земля превратится в однообразную равнину… И если люди не будут стремиться стать вершинами, то темна будет жизнь… Я верил, что каждый из людей в силах стать вершиной, я надеялся, что мне удастся…
Сейчас так много говорят о крушении мира, о хрупкости жизни. И людям, и башням, и вершинам нужна опора… Нана, я задумал сделать много хороших дел. Ты бы гордилась мною. Но я не успел.
Нана, нана… Никогда больше не присесть мне с тобой рядом, не разгладить морщины на твоем лице, чтобы высохли слезы и ты утешилась… Не увидеть больше, как заходит солнце и сгущаются сумерки… Не увидеть, как зацветают сады и пробивается молодая трава… Не услышать вечерами, как стрекочут стрекозы… Люди должны нести в жизнь свет, почему же так темно кругом, почему, нана?
Нана, нана…
Жамбик, словно очнувшись, провел ладонью по лицу. Ночная тьма редела, и сквозь снежные покровы угадывались знакомые контуры окрестных гор. Вот и эта ночь проходит, да не избыть тяжести на сердце. Жамбик глянул на соседские дома – и то ли показалось ему, то ли впрямь – мерцал огонь в окне вдовы Хавы. Но даже солнечный свет бессилен разогнать тучи, собравшиеся над судьбой этой женщины.
Сердце Жамбика пронзила жгучая жалость, когда он явственно представил себе, как враз состарившаяся, совершенно седая женщина сидит под кровлей у своей печи. Бесцельно глядит она в потухший очаг, ведь, сколько ни пытайся развести огонь, – слезы зальют его. Она сидит, непричастная, чуждая жизни, и разоговаривает с сыном, уже без надрыва, без видимого отчаяния укоряет она его: «Что же ты наделал, сынок?» И в шорохе листвы, в шуме ветра ей чудится родной единственный голос, слышатся слова утешения…
Так и не вернулся к Жамбику утраченный в тот страшный день покой. Не может подолгу заснуть ночами, а когда засыпает, видит во сне сына Хавы или Жанарали.
Юноша из последних сил подпирает падающую башню, его ноги засыпаны камнями. А Жанарали кричит… Кричит долгим одиноким криком – он зовет на помощь, просит, чтобы не оставляли его одного на поле боя.
Жамбик открывает глаза, возглас горького отчаяния вырывается из его груди.
Между тем рассвет властно рассеивает тьму, и уже кое-где над домами курятся синеватые дымки. Ночь исчерпала себя. Жамбик одевается и выходит из теплого дома. Он поднимает воротник тулупа, по глубокому снегу идет к сараю. Отыскав стоящую у стены палку, выходит со двора. Он направляется туда, куда должен был пойти давно, сразу после землетрясения. Но, видно, нужна была эта долгая зимняя ночь, чтобы путь прояснился.
Тропа бежит вниз по склону, и ноги словно сами несут Жамбика. Пробравшись по занесенному снегом оврагу, он взбирается в гору. Теперь он идет трудно, часто останавливается, вдыхая студеный воздух. Каменистая тропа обледенела, и ноги скользят. Но Жамбик не смотрит вниз, он глядит прямо перед собой, делая шаг за шагом. Вот наконец и старый, хорошо знакомый орех, намертво вцепившийся корнями в крохотный клочок каменистой почвы. Жамбик прислоняется к нему спиной. Восток уже совсем светел, и линия горизонта вот-вот окрасится розовым. Жамбик пристально смотрит, находит взглядом свой дом. Жена встала – над крышей его дома тоже струится дымок. Жамбик вспомнил дочь, внука, и на душе стало теплей. Он снова идет вверх. Медленно, осторожно. Ему нельзя оступиться. И вдруг он понимает, почему в зимний день вспомнился ему стог свежескошенного сена, унесенный смерчем. Вот так же, как этот стог, исчезла и эта башня света, башня его чести…
Он всматривается в расступающийся мрак. Нет, не видно башни… Но он дойдет до развалин и посмотрит, что там случилось. А весной, когда растает снег и подсохнет земля, он вернется сюда с односельчанами, с теми, кто захочет пойти. Кто-то будет подносить камни, кто-то – мешать раствор, а он, Жамбик, должен из этой бесформенной груды камней сложить башню. Конечно, прежнюю башню уже не возродишь… Но все-таки, пережив многое, одолев эту бесконечную ночь, он верит в это. Потому и идет, отдыхая через каждый десяток шагов, по обледеневшей тропе вверх, к развалинам башни.
1985.
[1] Турпал – богатырь, герой.
2Тола – жилище наподобие землянки.
3 Нана – мама.
4 Маккал (маккхал) – коршун.
5 Сискал – лепешка из кукурузной муки.
Перевод А. Смородиной.
Идти, не сбиваясь с этого пути…
I
Яблоня и груша, растущие перед маленьким домиком с побеленными стенами, зацвели к весне, среди кипенно-белых цветов груши ярко выделялись бело-алые цветы яблони. В воздухе стояло непрерывное жужжание пчел, кружащих вокруг цветущих деревьев, неустанно собирая нектар.
На длинной, со спинкой, скамейке, стоящей под грушей, сидел старик Тайба. Рядом стоял его сын Хаваил. Отец был несколько полноватым, выше среднего роста, смуглолицым мужчиной, на щеках – короткая седая борода, он не брил, а остригал ее ножницами. Сын же, напротив, был высоким и худощавым, на светлой коже особенно выделялись черные глаза и брови.
Отец говорил:
– Неизвестно, сколько мне осталось жить, сын. После меня у тебя нет старшего, чтобы помочь советом. Поэтому слушай меня внимательно и не забывай мои слова…
– Я слушаю, отец…
– Ты не слушаешь: хотя тело твое и находится здесь, мысленно ты далеко отсюда, вон там, у родника, – недовольно сказал отец.
Лицо сына покрылось краской смущения, он был удивлен: откуда отец мог знать, что у него на сердце, ведь Хаваил на самом деле душой был там, у Ламан-шовда (видя, как, выходя, девушка открывает калитку, он дожидался, когда она, живущая неподалеку от родника, придет туда по воду)…
Юноша, смутившись, опустил глаза.
Он стал задумываться над словами отца, и неожиданно обратил внимание на часто повторяемое им: «Когда меня не станет…» Осознав истинный смысл этих слов, он растерялся, испугался, забыл о цветущей весне, о жужжании пчел, ему захотелось крикнуть: «Отец, отец, не оставляй меня здесь одного! Что я буду делать без тебя? Я не буду рад ни звенящей весне, ни опадающим с деревьев белым лепесткам…»
Хаваил опустил к земле глаза, полные слез. До его сознания стали доноситься слова отца:
– Бойся запретного как огня… Как бы ты ни суетился, стремясь к обогащению, не отличая дозволенное от запретного, помни: земных благ ты получишь лишь столько, сколько предписано тебе Богом… Береги свою честь – потерянную честь не восстановить! Всегда трудись честно. Обрати внимание на этих пчел – они все время в трудах. С деревьев, с цветов каждая пчела по мере своих сил собирает нектар. Понемногу улей наполняется медом. И, если ты будешь честно трудиться, не пытаясь все сделать в один день, и богатство накопишь, и уважение среди людей обретешь… Ты слушаешь?
– Да, отец, слушаю, – ответил сын, не поднимая головы.
Хаваил как-то странно, остро ощущал парадоксальность этой жизни: с одной стороны, весна, с кружением белых лепестков, с взыгравшей молодой кровью, с бурными потоками тающего снега, с черноглазой, постоянно влекущей к себе девушкой, а с другой – старость отца, его приближающийся закат…
«Отец! Отец! Тогда, в моем детстве, все было не так… Помнишь, мне было пять лет… Ты ставил перед собой меня и моего ровесника – соседского мальчишку Ваху… Как и сейчас, ты сидел на этой скамье… И заставлял нас бегать наперегонки… На старте ты меня слегка придерживал… Я обижался – ты смеялся… В следующий раз ты придерживал Ваху… Он обижался – ты опять смеялся… Смеялся… А сейчас ты не смеешься, отец…»
– Ну, давай, иди по своим делам, мне надо готовиться к молитве, – Тайба, опираясь на трость, тяжело поднялся. Но, не сделав и двух шагов, упал, выронив трость.
– Отец! Отец! – заметался вокруг него Хаваил.
На крики сына прибежала и его мать Хазан – очень худая, легкая как перышко старуха.
Они вдвоем подняли Тайбу и, занеся в дом через открытую веранду, уложили на нары. У него из носа двумя струйками безостановочно шла кровь. Хазан не успевала ее вытирать. Хаваил позвал старика соседа, а сам побежал в центр села за врачом. Когда вернулся с врачом, старик Ауд читал Коран, сидя у изголовья Тайбы, а Хазан меняла салфетки: кровь, хоть и не так интенсивно, но все же шла. Врач, тихо поздоровавшись с присутствующими, стал измерять пульс больного, затем послушал его сердцебиение… Через некоторое время он, взглянув на Хаваила, сказал:
– Из-за высокого давления крови лопнули капилляры в носу… Это очень хорошо… Если бы лопнули сосуды в мозгу, беды бы не удалось избежать… Скоро ему полегчает…
Ауд, сидевший с Кораном в руках и уже успевший прочесть «Ясин»,1 попрощавшись ушел, с каждым шагом сливаясь с вечерними сумерками.
Вслед за ним ушел и врач, оставив рецепт и предписание. Они оба исчезли, словно их и не было, а в этом доме и в сознании этих двух людей остались сказанные ими на прощание слова: «Да поможет Бог выздороветь Тайбе»!
Скоро пришедший в себя Тайба едва слышным шепотом спросил:
– Что это за шум на улице?..
А с улицы доносился весенний шум – в основном, кваканье лягушек, населяющих многочисленные болота вокруг этого села.
– Отец, это шум вечеринки, устроенной в честь тебя, когда ты молодым человеком съездил в Сората… Девушки поют песню… танцевальную песню под музыку и барабан.
Тайба слабо улыбнулся.
– Ты все шутишь, – прошептал он.
Светлым и сладостным был этот вечер. Хазан приготовила на ужин кашу, чтобы Тайбе легче было есть.
Хаваил окружил отца вниманием и заботой, помогая ему сесть, подкладывая ему за спину подушки.
Тайба едва притронулся к ужину. А потом он уснул…
II
Открыв дверь на веранду, Хаваил вышел в весеннюю ночь. Лягушки беспрестанно квакали. В небе виднелись полумесяц и редкие звезды. Ноги постепенно привели его к дому, где жила Кесира.
Они держали коров под навесом, рядом с хлевом… Их доили после наступления сумерек: коровы возвращались домой с пастбищ только после захода солнца.
– Не пришел к роднику – не приближайся и к навесу, тебя могут покусать волкодавы отца, – заметила Хаваила Кесира, несмотря на то, что сидела к нему полубоком.
– Если бы не мог усмирить волкодавов твоего отца и приручить ягненочка твоей мамы, разве подходил бы я к этим воротам? – вопросом ответил Хаваил.
– Пока ты будешь усмирять волкодавов отца, мамин ягненочек может убежать в другой двор, – закончив доить, Кесира повернулась к нему.
– Не такой уж и слабый волк, как ты считаешь, стремится стать зятем твоей мамы. Узнав, что ягненочек думает о другом, нежно, безболезненно схватив его зубами, быстро-быстро куда-то… куда-то… – запнулся Хаваил.
– Если волк оступится, то ягненочек может больно упасть, – тихо засмеялась Кесира.
– Быстро-быстро доставлю этого ягненочка на гору, где много цветов и нежной травы, где много чистых родников, – наконец сумел закончить свою мысль Хаваил.
– Оставь эти загадки, лучше расскажи, что случилось, почему сегодня впервые ты не смог прийти к роднику? Об этом говорит все село…
– Ты разве не знаешь, Кийса, что без уважительной причины я бы не остался?.. Отец заболел… Я ходил за врачом… Сейчас ему лучше… Я не упрекаю тебя… В чем твоя вина?.. Откуда ты могла знать?..
Хаваил успокаивал извиняющуюся Кесиру. Но он в этот же вечер почувствовал: Кесира, его златовласка, его ягненочек, его горная косуля, взрослеет быстрее него, она не может никого, даже его, ждать, единственный пропущенный им вечер она не перенесла, она торопится познать жизнь, у нее уже выросли крылья; сравнения, приводимые им Кесире до сих пор, сейчас уже не годятся, она – весенняя птица, соловей. Горную косулю не так трудно приручить, а птицу – в сотню раз трудней.
Хаваил шел домой сквозь звездную ночь и чувствовал боль и тоску, незнакомые ему до сих пор.
III
Солнечный весенний день. Поправляющийся Тайба сидел во дворе на стуле и смотрел на свой огород сквозь жерди ограды.
В этом году пахота запаздывала. Уже выросла зеленая бархатная травка, кое-где пестреющая цветами. До сих пор такого не было. Тайба всегда начинал пахоту первым, нанимая для этого коней и пахарей.
Он долго ждал этого дня, заранее готовил отборное посевное зерно, подвешивая его в мешке под крышей навеса, чтобы уберечь от мышей. Рано утром, после молитвы, он шел в огород. Читая про себя священные суры из Корана, обходил огород по меже и после этого, с именем Бога на устах, начинал разбрасывать зерно. Сразу же собирались стайки разных птиц. Приходила жена:
– Мужчина,2 какая польза от того, что ты разбрасываешь зерно, если эти птицы все выклевывают?
Тайба в ответ грустно улыбался.
– Ничего. Съедят лишь столько, сколько им дано, – отвечал он.
С восходом солнца приходили нанятые пахари. Начиналась пахота, а земля бывала влажной, черной. Птицы не улетали, на этот раз они, чирикая, собирали дождевых червей с уже вспаханной земли. К обеду огород был вспахан более чем наполовину. Пахари шли в дом пообедать и помолиться. Обед состоял из отваренных сушеных ребрышек барашка (специально для этого запасаемых Хазан) и галушек из кукурузной муки…
К чаю на стол ставили толокно с маслом и мед. За непринужденной веселой беседой, сопровождавшейся шутками, угощаясь чаем с медом, отдыхали Токказ и Мохамбек – оба были веселого нрава… Токказ постоянно шутил, смеялся, а Мохамбек молча улыбался, изредка вставляя слово. Но шутил он метко и к месту. Сейчас их нет, оба умерли, и ушло веселье, тепло взаимоотношений. Тайба остался один, а с ним – и смерть, и страх неизбежности предстать перед Богом…
Пока Тайба сидел погруженный в свои размышления, наступило обеденное время, Хаваил и его товарищ, отпустив стреноженных коней пастись, вошли во двор.
– Отец, наступило время молитвы, – сказал Хаваил.
– А-а? Время молитвы? Хорошо.
Помолившись, Тайба вернулся во двор и сел на свое место.
Тайба чувствовал изменения, происходившие в душе: раньше, увидев пласт свежевспаханной земли, у него улучшалось настроение, взяв в руку горсть земли, перебирая ее пальцами, он проверял влажность. А сейчас эта земля рождала в сердце смутный страх, ему тяжело ее видеть… Предстоит уйти в эту землю. Когда? Когда бы то ни было, но это близко.
Тайба еще сидел на своем стуле. Хаваил и его товарищ вновь запрягли коней и продолжили пахоту. С каждым кругом зеленый островок в центре огорода уменьшался, зелени становилось все меньше и меньше, а чернота увеличивалась. В конце концов лужайка стала столь маленькой, что ее не хватало на круг для лошадей, они копытами вытаптывали нежную траву, смешивая ее зелень с чернотой земли.
Тайба сравнил поросший травой огород со своей жизнью. Раньше она была безгранична, а теперь уменьшается с каждым часом. И черная земля, уменьшая ее, сжимается все теснее и теснее, когда-нибудь она скроет под собой и его жизнь, и его самого. Как же это тяжело – уйти под землю, оставив этот мир, принять смерть.
Тоскливо стало на душе у Тайбы, он не видел ни заходящего солнца, висящего над вершинами хребтов, ни белых, словно слепленных из снежинок, облаков, плывущих по небу, ни их темных теней, стелющихся по земле, не слышал ни ржания лошадей, освободившихся от хомутов, ни звонких криков детей, собиравшихся на окраине села. Покружив по двору, повернувшись спиной ко всему этому, Тайба вошел в дом.
IV
– Конечно, знаком, как не знать Тайбу? Мы же вместе очень хорошо жили в Мартане, когда учились в медресе Хакима. Вернее, под предлогом учебы весело проводили время. Юность такова. В юности кажется, что весь мир создан для тебя, радуешься всему… Проходи, присаживайся, – говорил старик Уса, усадив Хаваила на почетное место и сам опускаясь на нары.
– Говоришь, нездоров мой брат-мусульманин… Чем же он заболел? – черные глаза старика уставились на гостя.
– Да, болен… Тоска у него, постоянно думает о смерти, говорит о ней…
– В таком случае сейчас совершу предмолитвенное омовение и тронемся в путь…
Старик завел машину. Автомобиль был старый, сейчас такие и не выпускают. «Эта машина хотя бы доедет, дорога же в горы?» – подумал Хаваил.
– Несмотря на изношенный вид, мотор у этого агрегата сильный, – сказал Уса, словно угадав его мысли. А потом всю дорогу молчал, думая о чем-то своем.
Приехав, они застали Тайбу сидящим на веранде.
– Ассалам алейкум, – поздоровался с ним Уса.
– Ва алейкум салам… Уса, ты что ли?.. – тяжело встал Тайба.
Старики пожали друг другу руки, обнялись, притихли.
– Эх, Тайба, увы!
– Да уж, Уса…
– Эх, мир, увы!..
– Увы, прошедшее время…
Из глаз Тайбы хлынули слезы, он плакал молча, печально, губы его дрожали. Уса громко, как-то странно смеялся.
У Хаваила похолодело сердце: он никогда не видел отца плачущим, даже не думал, что такое возможно, и он никогда не слышал, чтобы старик так странно смеялся…
Уса раньше пришел в себя, отвернувшись к окну, он тайком смахнул свои слезы. Хаваил понял его: он смеялся, чтобы не заплакать.
– Алхамдуллиллах! Хвала Господу. Хватит, Тайба! Хватит! Мы же ведем себя недостойно перед этим юношей… Как мало мы думали там, в Мартане, в медресе, что мы с тобой так состаримся, когда со словами: «Мать, торопись, мы спешим», – собирали подаяние для школы или в стихотворной форме писали девушкам записки, – заговорил Уса.
Тайба, плача, опустив голову и дрожа всем телом, махнул рукой:
– Это прошло… Все прошло… Было бы лучше, если бы я тоже ушел…
– Уйдем и ты, и я, и все в свой срок… Нельзя переживать до срока… Ты же это лучше меня знаешь… Да приветствует его Аллах, пророк сказал: «Молись, как будто умрешь завтра, живи, словно никогда не умрешь», – произнес Уса, не сводя глаз со своего друга.
– Конечно, я это понимаю… Но все же сердце гложет постоянная тоска… Тоска смерти… В этом мире для меня не осталось другого вкуса, кроме горького, – продолжил Тайба, тыкая в пол тростью.
– Да, да, знаю я эту болезнь. Джинны тебя преследуют, делая твою жизнь горькой… Надо избавиться от них… Сейчас мы начнем лечение. Мне сначала… нужен будет камыш… и еще семь вещей: сера, овес, пшеница, уголь, свинец, железо, медь. Ты собери все это, Хаваил… Также нужны будут два гвоздя для конских подков… и марля, чтобы обернуть ею камыш. Пока ты будешь это собирать, я начну другое лечение… Сначала, Хаваил, зарежь черную курицу…
Хаваил вышел, чтобы выполнить это поручение.
Вошедшая в это время Хазан почувствовала себя очень неловко: она не смогла встретить гостя у ворот – ее не было дома, когда он приехал, Хазан ходила по воду.
– Добро пожаловать! – приветствовала она гостя. Потом расспросила о житье-бытье, здоровье, работе, семье.
– Алхамдуллиллах! Хвала Богу… Хорошо живем! Если Аллах и дальше будет милостив… Оказывается, мой брат приболел… Но все же тебе нельзя слишком переживать. Выздоровление в руках Всевышнего, а мы будем стараться помочь, – сказал Уса. – А сейчас, Хазан, принеси в блюдце муки… немного, чтобы хватило на пару лепешек…
Хазан ушла за мукой, а Уса, присев на нары у окна, вытащил из черной матерчатой сумки священную ученую книгу крупного формата на арабском языке и начал читать.
Тайба полулежал, опираясь спиной на подушки и прикрыв глаза.
– Странно все-таки…
– Что странно?
– С тех пор, как ты вошел в этот дом, моя тоска заметно ослабела…
– Милостью Бога, уйдет насовсем… Во имя Бога Милостивого, Милосердного! – начал замешивать тесто Уса, не переставая читать про себя священные аяты из Корана.
Тайба удивленно наблюдал за ним, не понимая, что он собирается делать. Уса слепил из теста некое подобие человека: круглая голова, тело, две руки, две ноги.
В это время Хазан занесла зарезанную Хаваилом черную курицу. Уса смочил кровью курицы куклу из теста в трех местах. Потом, обращаясь к Хазан, сказал:
– Курицу отдай нуждающемуся, пожертвуй за Тайбу. А сейчас принеси марлю, чтобы завернуть куклу.
Хазан быстро принесла марлю.
– Эту куклу зовут Тайба… Тайба умер, сейчас мы завернем его в саван. Его надо похоронить на кладбище. Во имя Бога Милостивого, Милосердного, – продолжая что-то шептать, Уса начал заворачивать куклу из теста в марлю.
У Тайбы, наблюдающего за ним, по седой бороде скатились две слезинки. Хазан тоже оторопело замерла. Тут вошел Хаваил. Увидев на столе завернутую в марлю куклу, растерялся. Видя его состояние, Уса сказал:
– Не задавай вопросов… Это Тайба. Он умер. Возьми его, отнеси на сельское кладбище и похорони в каком-нибудь уголке, вырой яму глубиной с рост куклы.
Хаваил ушел выполнять это задание.
Уса начал писать на камышовой тростинке, часто макая перо в чернила. Его арабские письмена ложились каллиграфически ровно, словно след муравья на влажной земле. Закончив писать, он взял полоску марли и проткнул гвоздем один ее конец, а потом этот же гвоздь воткнул в один конец тростиночки, полностью обмотав ее полоской марли. И, проткнув вторым гвоздем свободный конец полоски, прикрепил ее к другому концу тростиночки.
Пока Уса совершал эти приготовления, вернулся Хаваил. Уса вручил ему камышовую тростиночку, завернутую в марлю:
– Отнеси ее на перекресток четырех дорог, вырой яму глубиной в две пяди и закопай… До того, как засыпать землей, с именем Бога на устах, брось на тростиночку эти семь вещей: серу, овес, пшеницу, уголь, свинец, железо, медь. Потом разбей над всем этим яйцо, при этом скажи, чтобы болезнь Тайбы ушла от него, разбившись, как это яйцо.
Хаваил вновь вышел. Перекресток был и в центре села. Но он не хотел, чтобы его видели люди, поэтому окольными тропами вышел на окраину села. Там, у самой опушки леса, находился еще один перекресток.
Вернувшись оттуда, Хаваил задержался у дверей, услышав веселые голоса стариков.
– Конечно, Тайба, тогда было очень хорошее время, во всем находили радость. Помнишь, когда учились в медресе, в Мартане, мы написали письмо ученикам медресе Новые Атаги: «Зачем вы глубоко шарите кусками чурека в подсоленной прозрачной сыворотке, хотя видно, что в ней ничего нет?»
– Конечно, помню, – улыбнулся Тайба. – Даже помню их ответ: «Надеемся на милость Божью, может, и найдем кусочек творога».
– Веселое было время, хотя и нелегкое… Сейчас живется легче, а веселья меньше… – говорил Уса.
– Это потому, Уса, что наше время ушло. Молодым и сейчас весело, – отвечал Тайба.
– Сын, по-моему, послушный у тебя, – сменил тему Уса.
– Это верно…
– Когда ребенок послушен родителям, это великое благо, Тайба… Давным-давно (мы были еще маленькими) в гости к отцу приехали очень благородные старики. В процессе беседы один из них задал вопрос о трудности в этом мире, столкнувшись с которой мужчине тяжело будет ее пережить. Один сказал: «Для мужчины тяжелее всего на этом свете потерять жену и остаться одному с малыми детьми».
– Правильно, – кивали головами присутствующие.
Но через короткое время другой старик сказал:
– А мне кажется, что тяжелее всего, когда мужчина теряет взрослого сына и остается без наследника… – Присутствующие согласились и с этим утверждением.
И тут заговорил седобородый старец, молчавший до сих пор, перебирая четки:
– Все, что вы сказали, действительно тяжело, но мне кажется, что тяжелее всего, когда сын, которого он вырастил, не слушается отца и поступает вопреки его воле.
– Ты прав, – единодушно согласились с ним все. И в этой истине я убедился сам, Тайба, – сказал Уса.
– Почему ты так говоришь, Уса?
– Да потому, что два моих сына мотаются по всему свету. Изредка присылают деньги и приветствия… А зачем мне нужны их деньги, если их не бывает здесь в горе и в радости?
– Исправятся они, Уса. Сын, как бы далеко ни ушел от отца, все равно возвращается к своим корням, – говорил Тайба.
Обрадованный услышанным, Хаваил, войдя, остановился у порога. На расстеленной на полу поверх ковра скатерти лежала снедь: чурек, сливочный соус, толокно, чай из душицы с молоком.
Как радовалось сердце Хаваила этой картине: его отец, как когда-то, сидел, ведя непринужденную беседу за трапезой со своим сверстником-стариком.
После предзакатной молитвы, когда солнце уже стояло низко над горами, Уса попрощался. Тайба далеко проводил его и стоял, пока машина гостя не скрылась за поворотом. Обернувшись, заметил у себя за спиной Хаваила и Хазан, пристально наблюдающих за ним.
«Что они так пристально смотрят на меня?» – подумал Тайба. Потом понял сам: за три месяца болезни он впервые вышел за ворота, незаметно для себя перейдя границу, обозначенную для него неизвестными силами.
V
Струя родника, вытекая из керамической трубы и ударяясь о гладкие плиты, разлеталась на тысячи серебряных брызг. Около часа назад солнце зашло за горы. В это время Кесира ходила по воду. Со двора Тайбы прекрасно был виден и дом, и улица, где жила девушка. Их деревянная калитка, если не придержать рукой, захлопывалась с громким стуком. И этот стук эхом отлетал от гор, тянущихся за домом Тайбы.
Впервые Хаваил обратил на это внимание еще в школе, в четвертом классе. Он и его товарищ Ваха, возвращаясь из школы, останавливались у калитки дома Шаамана (отца Кесиры) и начинали кричать: «Эй! Эгей!» Нет, кто-то один кричал: «Эй!» Потом оба прислушивались. Через мгновение в ответ слышалось эхо: «Эй!» Ваха: «Хаваил!» Через миг в ответ: «Хаваил!» Потом они начинали перечислять по очереди все слова, которые приходили на ум: «Мушмула!» В ответ звучало: «Мулла!» «Крапива!» – «Пива!», «Волк!» – «Волк!», «Космонавт!» – «Онавт!», «Лягушка!» – «Гушка!», «Мяч!» – «Мяч!», «Гав-гав!» – «Гав-гав!»…
Они бы долго так стояли, если бы каждый раз Шааман или его жена Кебират не прогоняли их палкой, крича, чтобы они искали себе другое место для лая.
Мест было немало и в селе, и за селом, но они не знали другого, где было бы такое же звонкое эхо. Поэтому всегда по дороге в школу или домой останавливались у калитки Шаамана, чтобы хоть несколько раз крикнуть и послушать отклик эха. Так продолжалось несколько лет, а потом, повзрослев, перестали.
Но они продолжали ходить мимо этого дома, ведь в нем росла красивая девушка Кесира. Оба были влюблены в нее, и поэтому оба были подчеркнуто вежливы с ее родителями.
Хаваил услышал, как однажды Шааман спросил у жены:
– Что с этими двумя, они стали так вежливы?
– Как бы ни было, хорошо, что вежливы…
– Хорошо-то хорошо, а вот с чего бы это?
– Если вырастает красивая дочь, то и улицу знают, – засмеялась Кебират.
– А-а, вот оно что!
– Не хватало мне иметь зятя из этих двух, лаявших собаками у наших ворот.…
Последние слова Кебират кольнули сердце, но не ослабили любовь к ее дочери. У Вахи был такой же, как у Хаваила, вкус: он тоже стал ухаживать за Кесирой.
– Это как? Мы же с тобой друзья, – удивился Хаваил.
– Наши предки советовали не уступать девушку даже родному брату, – прозвучало в ответ.
– Я-то говорю на всякий случай, вдруг ты обидишься, когда я заберу этого ягненочка к себе домой…
– Это посмотрим… Девушка принадлежит тому, кто ее завоюет, – улыбаясь, опять привел пословицу Ваха.
Этот разговор между друзьями состоялся, когда, встретив зарю на окраине села после школьного выпускного вечера, они шли домой.
Девушка все еще училась в школе – в девятом классе… Как быстро пролетит этот год! Хаваил-то хотел жениться на ней, не дожидаясь, пока она окончит учебу, но Кесира так не торопилась. Правда, она была не против дружбы с ним и даже дала предварительное согласие. Несмотря на это, Ваха не собирался отступать. По этому поводу он тоже привел пословицу – даже не пословицу, а целую притчу: «Однажды царская дочь отдыхала у окна. Она заметила: на улице несколько кобелей гоняются за собакой… Один из кобелей хромал, и остальные псы отгоняли его. Глядя на хромого пса, принцесса сказала:
– Не отступай! Если будешь упорным, добьешься цели.
Эти слова услышал один бедный молодой человек. Он был влюблен в царскую дочь, стал следовать услышанному совету и, упорно преследуя свою цель, добился руки и сердца принцессы».
– Ты, как Мулла Насреддин, всегда найдешь, что ответить, – сказал ему на это Хаваил.
Ваха промолчал. В тот год он отправился на сезонные работы в Сибирь вместе с бригадой «шабашников». Хаваил хорошо понял тактику Вахи: хочет купить любовь за деньги. Но получится ли? Пока он будет бегать за длинным рублем…
Дождливая весна, знойное лето и теплая осень пролетели незаметно.
И однажды ясным осенним днем (уже три дня, как опавшая листва оголила деревья) Ваха вернулся в село на белых «Жигулях». Это стало большим событием для сельчан: «Говорят, Ваха приобрел машину!» Во всем этом маленьком селе не было и десятка частных автомобилей, и одним из таких автовладельцев стал Ваха.
Было утро первых заморозков, когда пришедший к роднику Хаваил застал там друга на новеньких «Жигулях». Поставив машину у родника (из салона лилась тихая музыка), Ваха разговаривал с Кесирой.
Сердце Хаваила кольнула боль, и он даже разозлился, словно кто-то отнял у него вещь, действительно ему принадлежащую. Но он совладал с собой. Сделал вид, что очень обрадовался встрече:
– Ассалам алейкум, гость издалека! Что ж ты так рано встал?
– Ва алейкум салам, сын достойных родителей! Слышал я как-то: кто рано встает, тому Бог подает. И, надеясь на это, поднялся на рассвете, когда звезды гасли… Теперь мое время прошло, я собираюсь покинуть вас, оседлав своего скакуна, чтобы путешествовать по миру… Счастливо всем оставаться! – сел в машину Ваха.
– Счастливого пути! И чем дальше отъедешь, тем счастливее он да будет, – крикнул Хаваил ему вослед.
Ваха рванул машину с места с пробуксовкой, словно стремился поднять ее на дыбы.
Прекрасная Кесира слушала их, улыбаясь. Когда автомобиль скрылся за поворотом, она сказала:
– Кого он хочет удивить своей машиной?
– То-то же… машин на свете много… а этот родник только один.
– И наша сказка тоже только одна.
– Конечно.
– Расскажи ее.
– Не надоела она тебе?
– Она мне никогда не надоест.
– Правда ли… говорят, что мнение девушек меняется так же быстро, как погода весной?..
– Это не обо мне… Расскажи нашу сказку…
– У старых родителей была единственная дочь, – начал, как всегда, Хаваил.
– У нее не было ни братьев, ни сестер. Она скучала. Ей очень хотелось иметь белоснежного козленочка – козлика с белоснежным пухом, – продолжила Кесира. Они всегда рассказывали эту сказку так, перехватывая друг у друга.
– И однажды единственный сын одинокой матери привел откуда-то с высоких гор белоснежного козленочка. Он купил этого козленочка у чабана, пасущего отару на зеленых альпийских лугах, заплатив ему пуд серебра и фунт золота.
– Однажды козлик, выбежав через оставленную кем-то открытой калитку, убежал в лес и потерялся.
– Девушка впала в тоску, переживая за козленочка: волки ли съели, в пропасть ли упал?
– И тогда отец девушки объявил, что выдаст свою дочь за того, кто найдет и вернет козленочка.
– И молодые люди отправились на поиски козленочка.
– Но нигде не могли его найти. Его нашел единственный сын одинокой вдовы. Испугавшись волка, козленочек залез на высокое деревце на самом краю пропасти. «Чухи, чухи», – позвал его юноша. «Бе-е», – откликнулся козленочек. Юноша вернулся с козленочком. И прекрасная девушка, единственный сын и белый козленочек стали жить втроем.
Эту сказку Хаваил рассказал Кесире пять лет назад. В то весеннее утро Хаваил догнал Кесиру по дороге в школу. Он, как всегда, произнес шуточную скороговорку:
– Кесира-Сира.
Ваш ослик серый!
Она не ответила по обыкновению:
– Хаваил-ил-ил…
А где ты жил-был?..
Молча, опустив глаза, шла она впереди. Когда Хаваил дернул ранец за ее спиной, она вновь промолчала, даже не оглянулась. Удивленный, Хаваил забежал вперед и пристально взглянул ей в лицо: девочка плакала беззвучно, безудержно.
Ему стало очень ее жаль, возникла мысль: «Как же обидели ее мои слова!»
– Почему ты плачешь?
В ответ – молчание.
– Больше я не скажу…
Она опять промолчала.
– Тогда ты скажи на меня, что хочешь… – не отставал он.
– Папа с мамой не рассказывают мне сказку… А учитель задал сказку… Сегодня должна ответить… – наконец поведала о своем горе девочка.
– А-а, и всего лишь? Сказку я тебе расскажу…
И тут же, сочиняя на ходу, Хаваил поведал ей сказку о белом козленочке. А Кесира получила в тот же день «пятерку». С тех пор они часто вспоминали эту сказку, она сблизила их, зародив в сердце тягу друг к другу, желание часто встречаться.
Прошло полгода с тех пор, как состоялся разговор у родника. Ваха был в Сибири на «шабашке» уже два месяца. Приезжая домой, он ежедневно встречался с Кесирой, как бы она его ни принимала.
– Зачем ты зря стараешься? – спросил у него Хаваил.
– «Если семь раз встретиться с любимой девушкой, ее мнение не может не измениться», – говорит старец Жагаш.
– Ты-то, наверное, встретился уже семь тысяч раз… Ха-ха-ха… Какие-то изменения заметил? – засмеялся Хаваил.
– Кое-какие изменения есть, – не сдавался Ваха.
Эти слова задели Хаваила за живое. В сердце родилась тревога: «Может, что-то происходит?» Надо действовать решительнее. «Оставшаяся на ночь каша к утру научилась говорить», – так думал Хаваил, подходя к роднику.
Сливы уже отцвели, зелень в лесу стала гуще. Вслед за весной торопилось лето.
Ему показалось, что Кесира не такая, как прежде. Она стала какой-то тихой, словно скрывала что-то. Видя ее такой, ему еще больше захотелось забрать Кесиру, исполнив тем самым почти ежедневную просьбу матери.
Но не говоря ей об этом прямо, он начал читать речитативом строчки из одной народной песни:
Послушай меня,
Моя любимая,
Свой утренний сон
Хочу тебе поведать:
У вашего дома
Я старцев увидел…
Эту песню знала и Кесира, ее можно было петь двояко: если парень девушке нравится, то одним образом, если нет – по-другому.
Кесира улыбнулась и ответила:
Добро предвещает –
Руки моей попросят.
Хаваил прочел дальше:
У вашего дома
Увидел я юношей.
Кесира:
Добро предвещает –
Свадьбу сыграют.
Хаваил:
У вашего дома
Варились котлы.
Кесира:
Добро предвещает –
Торжества состоятся.
В голосе Хаваила чувствуется тревога:
В кунацкой кромсали
Белые ткани.
Черные подозрения юноши Кесира окончательно рассеивает:
Добро предвещает –
Мне сошьют свадебный наряд.
– Если это так, – сказал Хаваил, – мы должны воплотить мой вещий сон в жизнь. Определи день нашей свадьбы.
Кесира долго стояла, глядя в землю, потом от души захохотала. Он впервые видел ее так звонко смеющейся… Ее смех – брызги родниковой воды, разбивающейся о камни.
– Знал бы, что тебе станет так весело, предложил бы раньше, – засмеялся и Хаваил.
– Конечно, это весело. Но все же не торопись… Я же еще не окончила школу…
– Осталось два месяца… Ты должна определить время свадьбы после выпускного вечера.
– Быстрая река до моря не дошла, говорится.
– Ты начала отвечать пословицами, как и мой друг Ваха.
– А разве не так?.. Я спокойно окончу школу, а ты тем временем подумаешь о необходимом для нашей совместной жизни…
– Ты же говорила, что ничего не нужно, кроме нашей сказки…
– Я и сейчас это говорю, но мама…
Хаваил, попытавшийся что-то сказать, умолк на полуслове.
Они оба молчали довольно долго. Виновато улыбаясь, Кесира разглядывала брызги воды, разбивающейся о камни, словно видела их впервые.
– Смотри, как они прекрасны…
– Что?
– Эти брызги в лучах заходящего солнца…
– Они бывают прекрасны и в лучах восходящего солнца…
– Не так красивы…
Опять наступила тишина, наконец, улыбаясь, Хаваил сказал:
– Научилась говорить…
– Я давно научилась говорить, – обиделась девушка.
– Я не про тебя, Кесира, – вновь улыбнулся Хаваил, – я про кашу.
– Про какую кашу?
– Про оставшуюся на ночь кашу… Если оставить кашу на ночь, к утру она научится говорить…
– Что?
– Это чеченская пословица… Думаешь, пословицы знаешь только ты?
– Ничего я не думаю, – взяв свои ведра, она ушла, не оглянувшись ни разу.
Хаваил стоял, пока не услышал громкий стук захлопнувшейся калитки.
Пытаясь упорядочить разбегающиеся мысли, он до самых сумерек бродил по безлюдным окраинам села. Потом стал анализировать свое сознание, пытаясь понять причину смятения мыслей.
Внешне ничего не было заметно, но терзало предчувствие: Кесира изменилась. Их союз, казавшийся ему раньше надежней камня, не так уж и нерушим. Он с каждым днем слабел на глазах и, если так будет продолжаться, грозил рассыпаться в прах. А в мутном стремительном потоке трудно ловить рыбу руками, даже пойманная выскакивает из рук. Однажды, будучи в горах гостем, он пытался таким образом ловить рыбу. Его друг Докка хорошо справлялся с этим, а у него рыба ускользала из рук. Докка смеялся, говоря, что Хаваил и счастье будет ловить так же. Потом они, собрав хворост, разожгли костер и зажарили рыбу на углях…
Неужели она собирается выскользнуть из его рук, как тогда эти рыбы?
Если это так, то в ответ на его слова: «У вашего дома я старцев увидел…» – она должна была сказать: «Горе предвещает – мою смерть предрекает». Но она не сказала так, она ответила по-другому. После этого на слова: «У вашего дома я юношей видел», – она не сказала: «Горе предвещает – мою смерть предрекает». Когда он вновь упомянул о белой материи, не сказала: «Горе предвещает – мне саван готовят». Если бы захотела, могла же она сказать в конце, когда речь зашла о варящихся котлах: «Горе предвещает – меня поминают». Но она и этого не сказала. Да, хотела бы прекратить с ним всякие отношения, ответила бы так. Тогда, выходит, каша не очень бойко научилась говорить, но процесс уже начался.
Он до самой темноты бродил, не возвращаясь домой. Спустившись по руслу речки, углубился в лес. Быстро стемнело так, что хоть глаз выколи. Чтобы не заблудиться, он вернулся. Увидев отражение звезд в прозрачной воде речки, успокоился: кроме леса и мрака, есть еще и звездное небо.
VI
Прошло два месяца, как Хаваил приехал сюда, в один из районов Омской области. Мысль поехать на «шабашку» у него возникла впервые в тот весенний вечер, после разговора с Кесирой…
Ему бы это и в голову не пришло, если бы мать, услышав от него содержание беседы с Кесирой, не сказала:
– Конечно, сын, трудно найти девушку, которая не соблазнилась бы богатством. Может, и тебе поехать на заработки в Сибирь? А вдруг ты тоже сможешь заработать, как люди.
Похоже, мать была права, но сезонные рабочие уже уехали. Ему, покинувшему родное село за всю жизнь лишь несколько раз, трудно было уехать на край света и устроиться на работу среди чужих людей.
И все же судьбой ему было предназначено приехать сюда в этом году. Их односельчанин Эмир, уехавший на заработки, вернулся домой по какому-то делу. Ему требовался еще один рабочий, и Хаваил отправился с ним. Правда, он пожалел об этом еще в начале пути, когда Эмир предложил ему спрятать папаху в чемодан, чтобы не шокировать людей. Парень очень удивился, когда Эмир предложил ему такое. Но ответил достойно: «Не то что эти люди, даже если весь мир от удивления будет стоять на карачках, я папаху не спрячу».
Приехав после недельного путешествия по железной дороге к месту работы Эмира, Хаваил еще больше пожалел об этом.
Какое-то время он никак не мог приспособиться к окружающей обстановке, у него кругом шла голова, он тосковал.
С Эмиром на заработках была его жена Дошубика, ее братья – Дарта и Далхад и их двоюродный брат Морис. Последние трое были молодыми людьми примерно одного с Хаваилом возраста. Они занимали одну комнату, а Эмир со своей женой жил в двух других. У них был мальчик лет пяти, очень одаренный, по словам Эмира, ребенок, который уже, несмотря на свой возраст, обыгрывал всех в шахматы. Правда, ни о чем не подозревающий Хаваил легко взял у него партию. Отец очень огорчился. Оказывается, другие работники специально поддавались «вундеркинду», чтобы порадовать его родителей. И те даже строили большие планы насчет будущего своего сына: к десяти-двенадцати годам, выиграв у А. Карпова, Г. Каспарова и других известных гроссмейстеров, их маленький Аламбек станет мировой знаменитостью и будет зарабатывать много денег для них… И вот Хаваил, приехав в своей высокой папахе, свел на нет все их красивые мечты…
Для него поставили койку в комнате с молодежью. Уже на второй-третий день он поссорился с Морисом. По правде говоря, Хаваилу он не понравился с первого взгляда, да и имя у него было какое-то странное. Морису в свою очередь странным казалось имя новичка. Об этом он сказал Хаваилу в лицо на русском языке:
– Откуда у тебя такое имя?
Хаваил разозлился на него:
– Что значит «откуда»? Отец нарек. Истинное чеченское имя. Лучше скажи, откуда твое имя?!
– Мое?! Мое имя интернациональное. Слышал про Мориса Тореза?
– Нет.
– Как не слышал? Известный во всем мире лидер коммунистического движения – Морис Торез. В честь него и назвал меня мой отец…
Неожиданно прекратив разговор, он захохотал, указывая на Хаваила пальцем.
– Что с тобой? – зло прикрикнул на него Хаваил.
Но тот укатывался со смеху, не обращая на него внимания. Дарта и Далхад, привлеченные хохотом, стояли, улыбаясь во весь рот. Наконец, насмеявшись, но еще показывая на Хаваила пальцем, Морис сказал:
– Вчера иду по центру села… Две телки меня останавливают… «Этот новенький – вождь вашего племени?» – спрашивают. Ха-ха-ха! «А почему вы так думаете?» – говорю я. – «У него такая высокая шапка. И он такой важный, ни на кого не смотрит…» – «Нет, – отвечаю, – он шаман нашего племени». Ха-ха-ха… Парень, хоть иногда гляди по сторонам, говорят, не мужчины не нужны и в раю… Ха-ха-ха. Ха… – Тут смех Мориса оборвал удар, пришедшийся в зубы. Хаваил сам не понял, как он ударил – как-то само собой получилось. Морис не упал, а ударился о стену. Потом он вцепился Хаваилу в горло, папаха последнего упала с его головы. Дарта и Далхад разняли их.
– Я отомщу за этот удар! – кричал Морис.
– Я отомщу за оброненную папаху! – наступал Хаваил.
Прибежавший Эмир примирил их: удар кулаком и оброненную папаху сочли равнозначным ущербом, и они подали друг другу руки.
Но с тех пор Хаваил не жил в этой комнате, из двух своих комнат Эмир уступил ему одну.
– Из-за него я должна ютиться, – словно специально для него, на повышенных тонах говорила Дошубика в соседней комнате. – Какого черта с ним возятся?.. Огородное чучело… Ходит в этой папахе на потеху людям.
– Тсс… Не шуми… Знаешь, кто его отец?.. Уважаемый не только в селе, но и во всем крае человек… Ради него нужно терпеть… Потерпи! Не выдавай своих мыслей…
Услышав этот разговор, Хаваилу захотелось вернуться домой, с рассветом тронувшись в путь. Но денег не было даже на дорогу. Надо было подождать хотя бы до первой зарплаты.
Однажды к нему обратился Далхад:
– Пойдем заберем выписанное нам мясо с совхозного склада.
Они принесли мясо. В тот день Хаваил не притронулся к мясному супу, съел бутерброды с чаем.
– Это не свинина. Будь она свининой, мы бы тоже не ели. Это говядина, – сказал Эмир.
– Не зарезана по мусульманскому обряду, – медленно проговорил Хаваил.
– Ага, не зарезана, это правда, – странно улыбнулся Эмир.
Остальным хватило его улыбки, они начали хохотать.
Хаваил злился, но терпел, пытаясь сдержать себя. В комнате нарастало напряжение, готовое вот-вот взорваться.
– Что с вами? – прикрикнул на них Эмир. Хоть это и родственники жены, иногда он по праву старшинства одергивал парней, но далеко не заходил.
Те затихли на короткое время. Но Хаваил видел, как эти трое с трудом сдерживают смех. Особенно мучился Морис. С куском во рту, пытаясь не расхохотаться, он раздулся, как мяч. Однако ничего не вышло: с фырканьем выплюнув изо рта кусок, он выскочил во двор и начал хохотать:
– Ха-ха-ха! Музейный Экспонат! – слышалось со двора.
Услышав это, следом выскочили и Дарта с Далхадом. Хохот раздался с утроенной силой.
– Я вам сделаю «музейный экспонат!» – грустно сказал Хаваил, поднявшись. Но в этот момент заговорил Эмир, и он вынужден был сесть.
– Хаваил, дорогой! Ты сын прекрасного человека, уважаемого и мной, и всем селом… И ты прав… Но время другое, оно изменилось. Это не Морис назвал тебя Музейным Экспонатом. Увидев тебя в чеченском национальном костюме, директор совхоза спросил меня: «Что это за музейный экспонат?» Этот костюм можно носить и дома…
Не переча ему, Хаваил вышел, разговаривая сам с собой: «Если жизнь моих предков – музей, то я согласен быть экспонатом в этой жизни… И ни перед кем не стыжусь этого…»
Прошла неделя, как Хаваил не притрагивался к мясному. Однажды утром он сидел у окна, перебирая четки после утренней молитвы, когда во двор заехал «УАЗик». Сошедший с него Эмир, открыв багажник, вытащил оттуда крупного барана.
– Хаваил! – окликнул его Эмир. Тот, положив на подоконник четки, вышел.
Из салона машины Эмир взял большой нож.
– На, зарежь этого барана… С этого дня будем питаться мясом животных, зарезанных по мусульманскому обычаю, – сказал он.
Хаваил, не говоря ни слова, развернул барана в сторону Каабы и приготовился его резать…
Дошубике и трем молодым людям это очень не понравилось. «Какого черта ему угождать?.. Мы что, должны потакать его прихотям?..» – слышал он часто. Но молчал из уважения к Эмиру, столь терпимо относящемуся к нему.
Однажды, глубокой ночью, в комнате молодых людей поднялся сильный шум: «Ай-вай! Будь проклят твой отец… твою мать! Гоп-гоп-гоп!»
Перед глазами прибежавшего на шум Хаваила предстала безобразная картина: в нижней одежде с окровавленными лицами Дарта и Морис остервенело лупили друг друга.
– Это моя телка, что ты крутишься возле нее, тварь?! – кричал Морис, засунув палец в рот Дарте и изо всех сил оттягивая его щеку.
– Она сама пристает ко мне, потому что ты слабак… – просвистел Дарта, пытаясь освободиться от захвата.
Тщетно пытавшийся разнять дерущихся, Далхад в отчаянии прокричал:
– Ребята! Если бы мы были сговорчивее, ее хватило бы на всех, прекратите драку!
Но те двое, не обращая ни на кого внимания, продолжали остервенело мутузить друг друга. И предмет их спора – «телка» – пышнотелая блондинка, довольная происходящим, возлежала на диване, улыбаясь во весь рот. Видимо, еще до начала ссоры она готова была принять любой итог этого «турнира».
– Перестаньте оба! – крикнул Хаваил. – Как вам не стыдно?!
Дерущиеся разошлись. Блондинка незаметно выскользнула во двор.
– Чем вы тут занимаетесь? Совсем стыд потеряли…
Далхад и Морис начали одеваться.
– Только не начинай теперь читать свои нравоучения, Экспонат Лувра… Мне не стыдно ни перед тобой, ни перед кем-то еще!.. – говорил Морис, застегивая брюки.
Хаваилу захотелось врезать ему. Такая мысль приходила ему в голову не впервые, и раньше неоднократно хотелось проучить его. Но каждый раз, хоть и с трудом, он сдерживал себя: где ссора, там и вражда. А как жить в одном доме с врагом, питаясь за одним столом?.. Но сейчас этих причин оказалось недостаточно, чтобы прощать ему, на этот раз он отведет душу. Он шагнул к Морису. В этот момент в ясном лунном свете Хаваил заметил, что в дверях упала чья-то тень. Оглянувшись, увидел Эмира в желтом ореоле лунного света.
– Хаваил, – окликнул тот его, – пошли, это нас не касается.
Хаваил вышел вслед за ним. Эмир, присев на скамью у ворот, закурил сигарету. Парень остался стоять рядом. Он видел, что Эмир хочет ему что-то сказать, поэтому задержался.
– Присядь, – предложил тот.
Хаваил остался стоять. Эмир предложения не повторил, начал говорить:
– Во всем виноват я. Если бы я заставлял их пахать, как ишаков, никого бы не тянуло ни на выпивку, ни на гулянки… Я привел бичей пахать вместо них и пытаюсь дать этим бездельникам возможность заработать копейку, полагая, что делаю добро… А они?.. – сплюнув в сторону родственников жены, он глубоко затянулся.
«Бичи», о которых говорил Эмир, были глубоко несчастными людьми, обретшими смысл жизни в водке, без дома, семьи и имени; они бродяжничали по вокзалам, иногда, если повезет, устраивались на сезонные работы. Трудились не покладая рук за трехразовое питание и выпивку раз в неделю. Эмир сказал, что ежемесячно он откладывает для каждого из них по сто рублей зарплаты, которую намерен отдать после окончания сезона: если выдавать им ежемесячно, пропьют, а ему чужого не надо, и он будет соблюдать условие устного договора с этими бедолагами.
В задачу же родственников входило следить за их работой и помогать по мере сил. Веселящиеся до рассвета молодые люди, братья Дошубики, не в состоянии бывали ни работать, ни контролировать что-либо, засыпая на ходу, целый день бродили, как сомнамбулы. Когда Эмир отлучался по делу, все заботы по руководству рабочими ложились на плечи Хаваила. Правда, он и трудился наравне с ними: лепил саман, делал кровлю, клал фундамент…
– Хаваил, это место, где многие теряют достоинство, – далеко отшвырнул окурок Эмир. – Многие чеченцы приезжают сюда, вроде, на заработки, а потом ведут себя безобразно: пьют водку, гуляют, увеличивая количество ублюдков… Не дело, если ты не у себя дома… Имея там хоть какой-то шанс добыть себе пропитание, нельзя сюда приезжать…
Коротко кашлянув, Эмир зашел к себе. Хаваил долго сидел, вслушиваясь в ночные звуки. Он сильно затосковал, захотелось домой: «Я копаюсь в грязи здесь, на краю света, а там, дома, идет настоящая жизнь. Надо ехать домой!»
На следующий день, после обеда, Эмир пригласил его к себе.
– Нам заплатили за два месяца, – сказал он, – твой заработок – тысяча пятьсот рублей.
Хаваил удивился: столько денег он не видел никогда в жизни.
– Не много ли?
– Сколько тебе положено.
Получив деньги, Хаваил отошел и задумался. У школьных учителей зарплата была только сто двадцать – сто тридцать рублей… Больше всех получал директор – двести рублей. А ему за два месяца заплатили тысяча пятьсот, в месяц это выходит семьсот пятьдесят рублей. Правда, он и работал от зари и до самых сумерек, прерываясь только на молитву и обед. Но все же, как ему казалось, этого недостаточно для того, чтобы заработать столько денег.
Тогда он взял ручку, листок и начал делать расчеты:
– Допустим, моя зарплата – двести пятьдесят рублей. За два месяца выходит пятьсот рублей… А-а… Деньги, потраченные на дорогу сюда (билет, еда), – сто рублей, на обратную дорогу – столько же, всего – двести рублей… Это максимальная сумма… Здесь на мелкие расходы ушло (белье, зубная паста, щетка и т. д.) сто рублей. В итоге, если сложить все это, выходит восемьсот рублей. Все остальные деньги – неправедные.
Хаваил разделил полученную на руки сумму на две части: честно заработанные положил в правый карман, а неправедные – в левый.
Деньги в левом кармане жгли его. «Что же с ними делать? – думал он. – Если вернуть Эмиру… И без этой суммы у него немало неправедных денег, заработанных трудом этих несчастных… Зачем мне увеличивать и так немалые его грехи, отдав ему еще и эти деньги? А если раздать этим несчастным? Они купят водку и уйдут в запой. А пророк (да благословит его и приветствует Всевышний) проклял пьющих спиртное, купивших его, продавших, угостивших – всего десять человек, причастных к спиртному… Тогда… что же делать?.. Не могу же я ходить с деньгами, обжигающими меня… А если выбросить в болото? Нет… Это чей-то труд, чье-то пропитание… У меня нет права поступать так… Надо отнести деньги директору совхоза, заплатившему их Эмиру. А тот пусть распоряжается ими, как хочет. Меня это уже не касается».
Когда Хаваил вошел в кабинет, директор совхоза – лысый, толстый человек лет пятидесяти, с пронзительным взглядом синих глаз – сидел за столом с сигаретой в зубах, просматривая какие-то бумаги.
– А-а, это ты… – улыбнулся он, увидев его, – Музейный Экспонат.
– Это я, уважаемый Динозавр, и пришел я к тебе по делу…
Какие бы обидные слова директор ни говорил, ни один сезонный рабочий до сих пор не перечил ему. Потому он удивился, но не разозлился:
– Ну, выкладывай свое дело.
– Мне сегодня дали зарплату.
– А-а, ты недоволен суммой? Разберемся. Пиши заявление… Как звали твоего бригадира – Турецкий Султан или Иранский Шах? Ха-ха-ха…
– Эмир.
– А-а, Эмир, арабский Эмир в Омских степях устроился… Я ему сделаю!
– Никому ничего не надо делать. Мне, наоборот, заплатили больше положенного. Я посчитал, мне положено только восемьсот рублей. Заберите эти лишние семьсот рублей.
– Как?! Что?! – не понимая, удивленно округлились глаза директора, словно собирались вылезти из орбит. Потом он громко расхохотался, тряся огромным животом, а вместе с ним трясся стол и графин с водой, стоящий на нем. Неожиданно его смех оборвался, он побледнел, руки начали дрожать еще сильнее:
– Убери… убери свои деньги…
– Не мои – твои… Недозволенное, запретное мне не нужно, – быстро вышел Хаваил.
Он еще не успел прилично отойти, как мимо него промчалась директорская «Волга». Подняв тучу пыли, машина устремилась в сторону расположения их бригады.
Когда Хаваил вернулся, его уже ждал Эмир.
– Если тебе эти деньги лишние… Или тебе некому было отдать их дома?..
– Мне не нужно неправедное…
– Почему они неправедные?.. Эти гроши, которые ты берешь у власти, уничтожившей всех твоих предков, депортировавшей твой народ…
– Из этого месть не получится.
– Ты очень напугал этого директора… Он утверждал, что тебя прислал КГБ… Я с трудом убедил его, что ты не их агент… Ха-ха-ха…
– Я завтра возвращаюсь домой…
– Пусть Бог тебе даст силы пройти так до конца. Правда, бывает, что такой праведник, как ты, через какое-то время, теряя все приличия, неистовствует.
Хаваил в ответ промолчал.
О случае с зарплатой Эмир рассказал Дошубике, а она всем остальным, и таким образом это стало известно всем. Морис безудержно хохотал, и, отвечая на предложение прекратить смех: «Не могу, я поймал «приход», – смеялся до самого утра. Потом заснул, но время от времени он смеялся и во сне, повторяя: «Какой дурак!»
Хаваил, совершив утреннюю молитву, отправился в путь.
VII
Дома осень была в самом разгаре. Началась жатва кукурузы: то тут, то там, где раньше зеленели кукурузные поля, теперь виднелись целые просеки сжатой кукурузы. Листва на деревьях, золотистого и багряного цвета, опадала. Проследив, когда Кесира выйдет за калитку, он пошел к роднику. Предчувствие было недоброе. Соседка Човка рассказала ему, что Ваха, вернувшийся раньше, чем он, ежедневно приезжает к роднику на своем белом автомобиле. Еще она поведала, что Ваха в городе купил дом, а матери Вахи и Кесиры стали очень близкими подругами, не могли и дня провести без встречи, дружно обсуждая будущее своих детей, одна рассказывала о достоинствах своего сына, а другая – о благовоспитанности дочери… «Парень, пока ты ходишь, эта белая голубка может оказаться в чужих силках… Если ты не хочешь жить, завидуя чужому счастью, то пора, как сокол куропаточку… А потом переговорщики своим красноречием все уладят…» – вот что сказала Човка… А ему не нужна женитьба против воли девушки. Что это будет за жизнь?
С этими мыслями Хаваил ждал под грецким орехом у родника. Она шла вприпрыжку, держа ведра в левой руке и не замечая его. Она смачно откусила крупное желтое яблоко, которое держала в правой руке. Яблоко было спелое, налитое соком. Девушка тоже. Его томительно потянуло к ней, и он испугался, что она может быть не его. Заметив Хаваила, она споткнулась и остановилась как вкопанная.
– Это ты? – яблоко выпало из руки. Ему стало жаль это яблоко, спелое, налитое.
– Это яблоко… Жаль его…
– Яблок много… Счастливого возвращения! – ответила девушка.
Хаваилу показалось, что она изменилась. Не такая робкая, как раньше. «Окончив школу, повзрослела, – улыбнулся он своим мыслям, – детские шалости закончились».
– Чему ты улыбаешься?
– Рад встрече с тобой.
– Заработал? – сейчас уже она улыбалась.
Выходит, слух о его поступке с возвратом лишних денег дошел и сюда. Ну и что? Ему не стыдно. Стыдно должно быть тому, кто получает деньги нечестно.
– Заработал, сколько смог…
– На дом? На машину?
– Дом и хозяйство у меня есть… Машина в этом селе не нужна…
– Не знаю… но люди с этим считаются…
– Люди многое ценят… А нашу сказку ты забыла?
– Не забыла… Но все же мама говорит: «Сказками сапетку не наполнишь…»
– Чем наполнить сапетку, я и сам знаю…
– И чем же?
– Кукурузой… кукурузу надо посеять весной… осенью собрать…
Хаваил понимал, что речь его бессмысленна. Это были пустые, ничего не значащие слова, произносимые им лишь для того, чтобы нарушить тишину. Те зерна, которые он заметил в характере Кесиры тогда, весной, дали всходы, подпитываемые разговорами ее и Вахиной матери, как кукуруза под дождем.
Да, закончилась их сказка. Белый козленочек, заблудившийся в лесу, испугавшись волка, упал в пропасть, сколько бы ни искал, Хаваил не найдет его… Сейчас, даже если он и начнет, Кесира не поддержит песню, толкующую сон. Она оставила эти детские игры, она выросла…
Он видит, что Кесира шевелит губами, но, оглушенный мыслями, не слышит.
– Что ты сказала?
– Я… Сердце диктует одно, мама советует другое… Я не знаю, что мне делать… – опустив голову, она беззвучно плачет.
Ему жаль Кесиру: оказавшись меж двух желаний, она растерялась. Он забывает о запретах адата, забывает о людской молве, ему очень хочется своим милосердием остановить Кесиру, уходящую, разделившись на две части. Он гладит ее по голове, как ребенка, другой рукой обнимает ее за плечи. Девушка не сопротивляется его ласке, она не перестает плакать.
Жнущая кукурузу Минга, сгорбившаяся от бесконечного копания в земле, выпрямившись впервые за последние десять лет, заметив их, замирает, забыв о своей горбатости; старик Жагаш, косивший сено на склоне горы напротив (зрение у него отличное, до сих пор читает Коран без очков), застывает с поднятой для взмаха косой; старая Ажу, присевшая, чтобы подоить корову, бьет струю молока мимо ведра, уставившись на них; Ибади, скачущий верхом по тропе выше родника, резко дернув за узду и поднимая коня на дыбы, останавливается, удивленный увиденным.
– Ух ты, сын муллы!.. Ходил по воздуху, а с небес на землю спустился в навозную кучу. Даже если не лишится штанов, то затраты у сына муллы будут большими – как минимум стоимость трех коней, – конокрад Ибади все сравнивал с этим животным.
Ибади сказал это громко, как будто боясь, что кто-то не услышит. Хаваил тоже услышал и как ошпаренный отскочил от Кесиры. Он понял: случившееся все село увидело глазами Ибади, который на время забудет даже о краже и сбыте коней, пока не выяснится, чем все закончится.
Эх, мир! Почему ты на одно мгновение не ослеп, чтоб не видеть этот родник?! Эх, золотое солнце! Почему ты не закатилось за хребет, чтоб не освещать своими ясными лучами этот родник?! Эх, родник! Почему ты, остановив свою песню, на мгновенье не ушел в землю?!
А с другой стороны: что здесь произошло? Ничего такого, что могло бы дать людям повод для пересудов. Мысли Хаваила были светлы, как твои лучи, солнце. Они были чисты, как твои брызги, родник. Это была мысль милосердия, она, как сон ребенка, просто мысль, без всяких тайн. Солнце, мир, родник… Вы-то понимали Хаваила. А люди? Люди не понимали.
Хаваил стоял, пока Кесира, наполнив ведра водой, не удалилась на приличное расстояние. Потом пошел домой.
На сельских улочках, на каждом повороте он замечал людей, собравшихся по несколько человек. Уловив обрывки их разговоров, он понял: они обсуждают сегодняшний случай у родника. Как быстро успел Ибади об этом растрезвонить. Как бы там ни было, сплетня распространилась по селу со скоростью пожара.
Он услышал разговор женщин: «Да ладно, не убьют, не казнят и штаны не снимут… Если сучка не поманит, кобель не побежит… Выдадут ее за этого парня, и все обо всем забудут…»
В сердце затаилась тревога: «Говорят, если что-то долго обсуждать, то это не получится, надо поторопиться».
VIII
Да, велики они, тайны Бога, человек не может знать, что с ним будет и через что ему придется пройти. Сколько бы ты ни стремился, непредписанное Богом никогда не случится.
Слегший в тот вечер Тайба, проболев трое суток, так и не придя в себя, скончался. На Хаваила обрушилось небо, и ему невероятно трудно было выдерживать тяжесть этого неба. «О люди, зачем нужно было приходить в этот мир, чтобы видеть столько страданий?» – в отчаянии возникла мысль. И она показалась ему опасной: «Ни у кого не спрашивают, хочет ли он жить в мире или нет… Правда, говорят, что ангелы задают вопрос душам, сколько времени они хотят жить на земле, в теле… Но этот диалог забывается… Не знаю, помнят ли другие, но я точно не помню…»
Через три месяца после смерти отца умерла и мать. «Хазан недолго выдержала разлуку с Тайбой», – сказал Жагаш. «Как мне жить без них?!» –крик застыл в душе Хаваила. Потеряв мать, он почувствовал, что земля уходит у него из-под ног. Теперь он остался висеть между землей и небом. Он был подобен чертополоху, росшему у забора… Чертополох тоже стоял, терпя и дождь, и жару, покрытый пыльным прахом, поднимаемым проходящими скотиной и людьми. И он, Хаваил, тоже стоял у себя во дворе, переживая горе, людскую молву, нравоучения, беды… Но так не должно продолжаться всегда. Потихоньку надо было войти в колею обычной человеческой жизни. Несмотря на свое нежелание, это надо было сделать, надо было жить хотя бы ради памяти родителей, столь беззаветно любивших его… Нет, жить, как попало, нельзя было – надо жить так, как жили его отец и деды.
Было бы неправдой утверждать, что в те тяжелые дни похорон родителей он не вспоминал о Кесире. Вспоминал, и ему очень была нужна ее поддержка. Но у него не было возможности искать встречи с девушкой, а она, кажется, о нем вовсе и не думала.
Оказалось, что ей действительно было не до него. Об этом ему поведала соседка Човка, не забывая при этом часто добавлять: «Ничуть не огорчайся, женщин и лучше, и красивее – немало на свете». По ее словам, через неполный месяц после смерти его отца Кесиру выдали за Ваху. Когда упомянули о случае у родника, мать Вахи, Медни, сказала: «Золото невозможно запачкать чужими руками… Не надо поднимать шум… Надо сыграть свадьбу, не затягивая…» Это очень понравилось и матери Кесиры: «Как ты права, Медни… Услышав об этом, я металась в растерянности, не зная, что предпринять. Если узнает ее отец…» – «Не надо ждать, пока он узнает… Потом будет поздно… Поползут сплетни, мол, надо снять штаны, взять калым, выдать за него…» – горячилась Медни. «Как же ты все-таки права, Медни. Похоже, что сын Тайбы так и не станет жить, как люди», – сказала Кебират. «Не будет жить, как люди, Кебират, не будет. Ты разве не слышала, как он поступил… Вернул часть своей зарплаты, сказав, что дали незаслуженно много… Ха-ха-ха…» Човка рассказала, как они, выгнав коров на пастбище, остановились у плетеного забора и долго смеялись. А она, находясь у себя во дворе, слышала и их разговор, и их смех. И так как она, Човка, болеет душой за него, она все поведала ему, «не добавив и не убавив ни одного слова самостоятельно».
Правда, по словам той же Човки, Кесира очень противилась этому решению, мотивируя тем, что она пока не хочет замуж, а хочет поступить в университет в городе. Но те две давили очень сильно, при этом Кебират говорила: «Ты что? Неужели ты думаешь, что твой отец отпустит тебя учиться?..» А Медни увещевала: «И поступить сможешь, и жить, если захочешь, будешь в городе, в прекрасном, как дворец, доме».
Еще Човка сказала, что когда они так сильно на нее надавили, Кесира крикнула: «Как ему, потерявшему родителей, нанесу я еще один удар?!»
После этого, разозлившись, Кебират начала выходить из себя: «Удар в спину нанес мне он, и не стыдно ему – средь бела дня, на глазах у всего села, у родника дотрагиваться до девушки?.. Он должен радоваться и помалкивать, если его не убьют или не опозорят, сняв с него штаны… Если ты не поступишь, как тебе велят, а до отца дойдет людская молва, это с ним и случится. И тогда будешь сидеть до самой старости, никому не нужная…»
Кесира не сказала ни слова, она заплакала горько, как осенний дождь. Човка сказала, что она была очень похожа на рыдающую дождем тучу, когда через полгода она встретила ее на городском рынке… «Ничуть не счастлива… И жизнь ей не мила…» – Човка попыталась облегчить его боль. Но эти слова, напротив, еще больше усилили его тоску. «Лучше бы она была счастливой. Какая мне польза от того, что она несчастна?» – думал Хаваил.
Да, вот таким образом определили путь Кесиры. Та, которая вместе с ним придумала сказку о белоснежном козленочке, ушла, оставив его одного. Сказка какое-то время еще жила в его памяти, потом, когда дни перешли в месяцы, а месяцы растянулись в годы, забылась. Белый козленочек, заблудившийся в лесу, остался навсегда бродить по чащам и оврагам, и не было человека, который пошел бы его искать, а услышав его беспомощное «бе-е», привел бы его домой.
В тот вечер, когда Човка ушла, поведав ему обо всем этом, Хаваил с возгласом: «Увы, мир!» – лег на деревянный топчан под навесом во дворе. А мира и не осталось – тот мир, который состоял из весенних цветов, из пьянящих, прекрасных запахов, из свиданий у родника, из встреч с Кесирой, из лучей заходящего солнца, из света звезд, разгорающихся на рассвете, из милосердия и любви родителей, из сладких ожиданий, был перемолот жерновами беды и превращен в бесцветный, свинцово-тяжелый, мрачно-синий камень, лежащий теперь у него на сердце, и имя ему было – Печаль.
И печаль эта была вечером, утром, ночью, днем… Она была и едой, и питьем. Он иногда думал, что, кроме этой печали, в мире больше ничего и нет. Тогда вспоминались детские годы… Эти воспоминания еще больше усиливали печаль. Раздавленный ею, он часто лежал под навесом, пока весь двор не зарос сорной травой. И тогда, испугавшись, что навсегда застрянет в сорняках, он встал, побрился и вычистил двор. Вышел в свет. Он понял, что, пока отлеживался, раздавленный печалью, в селе о нем ходило немало слухов: что он сошел с ума; ему не хватило мужества справиться с бедами; жаль Тайбу, умершего, не оставив более достойного наследника, а одна женщина вообще сказала: «Со смертью родителей он бы справился, а слег он потому, что Кесира вышла замуж», – это все ему рассказывала все та же ЧОВКА. Дети в школе нарекли его новым именем – Бешто.3 Да, Бешто тоже постигли три беды: у него умерли мать, любимая девушка, конь. «Конь… Неужели смерть коня так же тяжело пережить, как и смерть близкого человека?.. Может, мне приобрести чистокровного коня?..» – подумал он.
Не желая общаться с жителями этого села, он по окраинным тропам уходил в лес. Прозрачная речка, протекающая внизу, образовала озерцо во впадине в лесу. Лет десять-пятнадцать назад это был довольно большой водоем, но постепенно, год от года теснимый кустарником и травой, он превратился в небольшую запруду.
Детьми, споря, кто дальше, они метали гладкие камушки по поверхности воды так, чтобы они скользили. Изредка ударяясь о поверхность воды, камушек долетал до середины озера, и, неожиданно потеряв скорость, замерев, с бульканьем уходил под воду.
Однажды, задержавшись на берегу этого озерца и, как в детстве, бросая камушки, Хаваил подумал, что и жизнь надо бы проскочить вот так, скользя по воде, как эти камушки, не принимая близко к сердцу беды, а то, как этот камень, потеряв скорость, уйдешь на дно озера жизни, а озеро жизни не такое прозрачное, как это, в котором отражаются небо, солнце, деревья, – оно полно мрака неизвестности, неясно, есть ли у него дно, нырнув, никто оттуда не вынырнул… Печально, что когда-то надо туда нырнуть. Печаль…
И Хаваил, пытаясь избавиться от этой печали, купив дечиг-пондур, начал бродить по всей Чечне, заведя себе друзей и в горах, и на равнине, и в притеречных селах, распевая песни на веселых пирушках, а на вечеринках заигрывая с красивыми девушками (но ни одну из них не пуская к себе в сердце, не рассказывая ни одной сказку о белоснежном козленочке – раз обожженное, сердце не желало обмануться вновь), изредка, когда какая-нибудь молодка, шутя, предлагала: «Девушка, за которой ты начинаешь ухаживать, быстро выходит замуж, поухаживай и за мной», – отвечая ей: «Не всем так везет, мне кажется, что тебе надо искать другое средство», – тоже в шутку; потом, неожиданно загоревшись, хватая дечиг-пондур и перебирая струны, запевал шуточную песню:
… Вечерняя печаль –
Дом без жены,
Утренняя печаль –
Растоптанная обувь.
Потом резко, с криком «Асса!», пускаясь в лезгинку, ловя взгляды девушек, но не позволяя себе отвечать этим взглядам; потом, когда очередной круг танца стихал, обращаясь к гармонистке: «Спой-ка песню… «Вокруг меня гора» – ее название», – и когда гармонистка, уступая его просьбе, начинала играть на гармошке, он подпевал ей:
Скажите, вокруг меня горы,
Скажите, что я среди гор,
Скажите красавцу,
Что любит меня,
Чтобы пришел он за мной.
И слыша, как девушки (достаточно громко, чтобы слышал он, и недостаточно громко, чтобы слышали люди), говорили: «Ей-богу, сколько ни предлагай, никак не придет», – до рассвета проводя время на вечеринке, после этого отсыпаясь до обеда следующего дня в доме у кого-то из друзей; в обед просыпаясь, едва притрагиваясь к блюду, приготовленному в его честь, потом садясь с молодыми людьми, пришедшими в дом его друга для встречи с ним, и настроив дечиг-пондур, напевая «Илли о Махтин Идарзе и грузинском юноше», – живя таким образом, став и гостем, и зятем всего края, он не заметил, как десять лет пролетели, словно десять дней.
И за эти десять лет изменилось многое – не изменился только Хаваил. Он, как и раньше, одевался в традиционной дедовской манере: бешмет, широкие брюки, черкеска, папаха. Весной нанимал людей для вспашки своего огорода, потом на прополку приглашал сельских женщин (соседка Човка говорила ему: «У нас говорят, что холостой мужчина – зять всего села, ты же стал свекром всего села»)… Выучившись плотницкому ремеслу, выполняя заказы людей на изготовление окон, дверей или же делая кровлю на домах, трудился несколько месяцев в году. Этих денег хватало на жизнь. На заработанный излишек купил себе верхового коня, и на нем ездил в гости по соседним селам.
Все его друзья уже имели семьи. Те, что были детьми в годы его юности, сами стали юношами, и Хаваил знал: они меж собой зовут его Гостем Из Прошлого. «Это прозвище лучше, чем то, которым прозвали меня тогда, в Омске», – улыбнулся сам себе Хаваил.
Хаваил жил бы подобной жизнью и еще десять лет, если бы однажды к нему не пришел Жагаш (удивительным было его здоровье: до сих пор у него были целы зубы, не пострадало зрение, он мог читать Коран без очков) и не сказал: «У тебя уже не тот возраст, чтобы проводить время на вечеринках, играя на дечиг-пондуре. Сейчас пора стать на путь своего отца и дедов… Человек должен жить, соответствуя своему возрасту…»
Эти слова заставили Хаваила крепко задуматься: «Через два года мне будет тридцать, не замечая, что повзрослел, я все еще живу жизнью юноши».
И тогда он изменил свой образ жизни: прибившись к мюридам, посещая похороны и мавзолеи праведников, проводя коллективные молитвы то в одном селе, то в другом, делая зикр, выступая запевалой в религиозном песнопении (об этом его просили мюриды: «У тебя голос хороший, запевай»), общаясь с единомышленниками, проводил дни, месяцы, годы.
IX
Славнее Тебя создания нет у Бога,
Престол Он светом озарил твоим,
Твоим избранием Бог явил прощенья много.
– Аллаха Вестник, приходи к нам в гости, как к своим!
Раз серна грусть свою поведала тебе,
Взывал к тебе надрывно голос странный,
Ты ей ответил, знаки уяснив себе.
– Аллаха Вестник, ты всегда наш гость желанный!
«Глазами, в коих свет живет, взгляни же, мой пророк,
Меня связал здесь и заснул араб, пленитель мой,
А дома детки у меня – кормить их надо впрок».
– Аллаха Вестник, приходи, для нас всегда ты свой!
«Руками, что добро творят, ты развяжи меня,
Пока он спит, я возвернусь, дай волю мне скорей,
Коль деток не увижу я, не проживу и дня».
– Аллаха Вестник, приходи к нам в гости побыстрей!
Степная серна – в путь, тогда сказал пророк ей вслед:
«Вдруг ты обратно не придешь, нечестно будет, знай:
Кто обманул хоть раз, тому нет веры впредь».
– Аллаха Вестник, встречи нас с собою не лишай!
Сказала деткам все, как есть, при встрече серна- мать:
«А вы кормитесь побыстрей, ребятушки мои,
Ведь мой посредник – сам пророк, боюсь я опоздать».
– Аллаха Вестник, мы всегда поклонники твои!
«Ну, коль пророк – посредник твой! – сказали ей в ответ. –
Должна вернуться ты к нему и тут оставить нас,
А что сейчас не поедим, так в том печали нет».
– Аллаха Вестник, без тебя рискуем мы пропасть!
Араб проснулся, а над ним пророк склонился сам,
Смущенный тем, что гость – пророк, араб к нему воззвал:
«О мой пророк, зачем же я понадобился Вам?»
– Аллаха Вестник, за собой ты к свету нас позвал!
«Пришел свободу я просить для серны, о мой брат,
Слаба она, детеныши голодные одни.
Добро, что здесь ты сотворишь, даст рост тебе в стократ».
– Аллаха Вестник, без тебя осиротеем мы!
Свобода ей – пророка дар, от счастья не своя,
Бежала серна по полям и повторяла вслух:
«О том, что вправду ты пророк, свидетельствую
я!»
– Аллаха Вестник, беден тот, кто к правде глух твоей!
Эту назму4 Хаваил пел очень проникновенно, и слушателей она брала за живое. Мюриды, сидящие в кругу, Човка и еще несколько женщин-соседок смахивали навернувшиеся слезы.
Несколько раз в году Хаваил, зарезав барашка, приглашал своих товарищей-мюридов к себе в гости. Для приготовления ужина звал Човку и еще несколько соседок.
Мюриды, приезжая утром, целый день проводили у Хаваила, молясь, распевая назмы, делая зикр, читая мовлид, распивая чай, пробуя на десерт фрукты, рассказывая разные истории, балагуря, подшучивая друг над другом.
Вечером гости садились в свои автомобили и уезжали, на предложение переночевать отшучивались: «И сутки, и неделю проведем, если ты в этот дом приведешь хозяйку, а сейчас не позволим дальше мучить этих женщин».
И сегодня, ранней осенней порой, когда листва начала золотиться, коллективно совершив предзакатную молитву, произнеся, передавая друг другу, формулу восхваления пророка (да благословит его и приветствует Всевышний), они собрались уходить, когда один из них, Жума из Новых Атагов, сказал:
– Хаваил, пока ты не женишься, мы в этот дом больше не придем.
– Чтобы ко мне приезжали такие гости, как вы, я сделаю все… Не то что женюсь, если надо, пойду за живою водой за тридевять земель…
– Конечно, пойдешь, чтоб не жениться, хоть за тридевять земель, – сказал Апти из Лаха-Невре.
– Не надо жениться, – сказал Бетарби из Шали, – жил же до сих пор, иди до конца… Ничего хорошего в женитьбе нет…
– Если это так, то почему ты женился трижды? – спросил Элмарза из Чечен-Аула.
– Женился и не рад, – засмеялся Бетарби.
– Если он сам не решится, то я приведу ему жену, – пообещал Исмаил из Дами-дука.
Вот так, с шутками, прибаутками, уехали сегодня мюриды, друзья Хаваила.
Убирающая посуду Човка спросила:
– Хаваил, рассказать тебе кое-что?
– Если приятное.
– Очень приятное… Я вчера была в гостях у дяди, в Лака-Варша. Там выросла прекрасная девушка.
– Сколько их, красивых…
– Дай мне рассказать, не перебивай… Эта красавица влюблена в тебя по уши… Не знаю, за что… Белисат ее зовут.
– Ой, кто же она, – смеется Хаваил, – столь жаждущая несчастья быть моей женой?
– Они живут в верхней части, на окраине Лака-Варша. Ее отца зовут Бокри…
– А-а, ты говоришь об этом Мулле Насреддине?
– Да, люди так его прозвали из-за его острословия… Чистой души человек.
– И это правда… У них второй дом с краю… Девушка из этого дома красива, ЧОВКА.
– Ты видел ее?
– Я много раз обращал на нее внимание. Проходя мимо, ведя коня под уздцы, замечал, что она тоже не оставалась к нам равнодушной.
– Белисат до смерти тебя любит.
– А она знает, чем я живу, как я живу и насколько я богат?
– Прекрасно знает. Ей нравится твой образ жизни, твой стиль одежды, ей нравится, что ты мюрид, что ты поешь назмы. Ей нравится твой конь, – разошлась ЧОВКА.
– И сколько ей лет, желающей, выйдя за меня замуж, стать несчастной дочерью своих родителей?
– Ей восемнадцать, давно замуж пора.
– Она же на много лет моложе меня, Човка…
– Ну и что? У мужчины нет возраста.
X
Октябрь выдался теплым и ясным. Сельчане очищали от початков сжатую кукурузу и заполняли ею сапетки.
И в один из таких дней перед домом Хаваила собрались автомобили: на «Волге М-21» сливочного цвета приехал Жума из Старых Атагов, Бетарби из Шали приехал на темно-красных «Жигулях», Элмарза из Чечен-Аула на серой «ГАЗ-24», а автомашину цвета воронова крыла, на которой приехал Апти из Лаха-Невре, до сих пор в этом селе не видели… Апти сказал, что она марки «Форд». Эти пять машин, плюс еще две машины из села («Москвич-412», «Газ-64»), с Човкой в одной из них, поднимая тучи пыли, выехали из села.
До сих пор здесь не было такого, чтобы невесту привозили кортежем из стольких автомобилей.
– Ух ты, Хаваил! – воскликнул Ибади, наблюдавший за всем происходящим, стоя у своих ворот. – Ездил верхом, а за невестой послал семь автомобилей… Нет, кони не дело, надо заняться машинами…
Через полчаса караван машин прибыл в Лака-Варша. Човка, мулла Ауд и еще два старика вошли в дом.
Друзья Хаваила стояли на улице, чтобы сорваться с места, как только невесту посадят в машину.
Оказавшийся расторопнее всех, Бетарби подогнал свою машину прямо к воротам, намереваясь посадить невесту в нее. Вышедшая через некоторое время Човка обратилась к Бетарби:
– Твоя машина для такой невесты слишком мала. Мы посадим ее в машину Апти.
Обидевшись, Бетарби развернул свою машину и сорвался с места. Остальные сопровождающие, подумав, что он увозит невесту, помчались следом.
Караван машин, непрерывно сигналя, пытаясь обогнать друг друга, расплачиваясь с теми, кто перекрывал дорогу, под выстрелы сельчан, салютовавших им, прибыл во двор Хаваила.
Выбежавшие встречать невесту женщины (одна с ковром, чтобы постелить ей под ноги, одна с малышом, чтобы подать ей, а одна с куском сахара, чтобы положить в рот невесте), не увидев ее, растерялись. И сопровождающие уставились на Бетарби. А тот, как ни в чем не бывало, принялся протирать лобовое стекло влажной тряпочкой.
– Стекло потом протрешь, сначала высади невесту, – сказал Жума.
– Невеста не со мной, – ответил Бетарби, не прекращая свое занятие.
– Как не с тобой?! – удивились люди.
– Вот так, не со мной. Човка сказала, что не посадит ее в мою машину. И я приехал, подумав, что не нужен. Только я не понимаю, зачем приехали вы.
На какое-то время наступила мертвая тишина. Потом у одной из женщин вырвался смешок «хи-хи», сразу вслед за ней разразился громким хохотом Элмарза, а вместе с ним и Апти, их поддержал Жума, и уже хохотали все собравшиеся: и женщины, и дети – скоро смеялось все село.
Минут через десять гомерического хохота Элмарза воскликнул:
– Увы, Хаваил! С кем такое могло приключиться, кроме тебя?! Мы с тобой настолько невезучие, что нам не досталась бы кружка воды при разделе моря!
– Давайте, братья! – крикнул Исмаил. – Быстро разворачивайте наших жеребцов, пока дело не зашло слишком далеко.
Но не успели они вновь погрузиться в машины, как у дома Хаваила с лязгом и грохотом остановился тяжелый грузовик. Когда облако пыли улеглось, собравшиеся увидели Човку и невесту, выходящих из его кабины.
Жума и Апти помогли невесте сойти.
– Пусть будет счастливым твой приход! – воскликнул Исмаил.
– Вы думали, что, кроме ваших, нет других автомобилей?! – кричала ЧОВКА.
– Ой, да это же колхозный грузовик, на котором работает Бокри! – удивился Ибади.
– Конечно! «Эти сопровождающие или глупее меня, или задумали против меня какое-то коварство… Быстро заводи», – сказал мой дядя своему соседу и отправил нас вслед за вами.
– Молодец, Бокри!
– Не зря прозван Муллой Насреддином!
– Ей-богу, поступил, как надо! – опять смеялись люди.
После во дворе у Хаваила они устроили пышную свадьбу, трое суток длилось веселье… Друзья Хаваила, мюриды, были мастерами не только в зикре, но и в лезгинке… Женитьба Хаваила стала для сельчан событием, которое они обсуждали еще очень долго.
XI
Прошло много лет, и однажды на рассвете в селе раздались леденящие сердце крики Човки:
– О, как несправедлива твоя смерть! Что мы будем делать без тебя? Ты опекал сирот! Ты заботился о старых и немощных! Как мы будем жить без тебя?! – вопила женщина, выскочив во двор, и на ее крики сразу же сбежались соседи, не понимая, кто умер и что случилось.
– Что случилось? Что стряслось? – кричал на бегу Ибади.
– Умер!.. Умер!..
– Кто умер?..
– Бирежнев… Да умри у него мать!5
– Какой Бирежнев? – не понимал Ибади.
– Наш царь Бирежнев… О-о, как безвременна его кончина!..
– Да пусть у тебя умрут все родственники Бирежнева по отцовской и материнской линии… До смерти напугала меня… Ни свет ни заря воешь волчицей… Боишься, что ему не найдут замены?! – разошелся Ибади, остальные, не понимая, в чем дело, стояли, растерянно улыбаясь.
– Такого милосердного больше не будет… К обездоленным он был милостив… Одинокому – товарищем и опорой… Он создал школы для сирот… Он награждал медалями многодетных матерей! Что мы, обездоленные, будем делать сейчас?! Да умри у тебя мать! – и не думала успокаиваться ЧОВКА.
Наконец, поняв, что происходит, собравшиеся расхохотались. Странный вой, в котором слились их хохот и плач Човки, беспощадно разрушил предрассветный покой маленького села.
Для сельчан смерть Брежнева и плач Човки стали новым событием, которое на пять-шесть лет отодвинуло на задний план женитьбу Хаваила.
Правда, лет через пять-шесть люди поняли, что Човка плакала не зря. И когда жизнь простых людей начала все больше ухудшаться, стали говорить: «Оказывается, Човка – провидица. О будущем ей рассказывают или души святых, или джинны».
И тогда к Човке потянулись толпы людей не только из этого, но и из других сел с просьбой предсказать будущее. Поначалу Човка отказывалась, мол, ничего не знает. И это люди истолковали по-своему: «Човка, несмотря на свой необыкновенный дар, не теряет скромности… Это скромность святой. Да, скромность праведницы…»
В конце концов Човка и сама поверила в свой дар предвидения. Она рассказывала о своих предположениях, кое-что совпадало. Более того, она начала заниматься целительством и гадать. Чем бы кто ни болел, она всегда ставила один из этих диагнозов: влияние духа умершего, сглаз, порча, приворот, одержимость. И все болезни она умела лечить по-своему: если кого-то посещают духи мертвых – пожертвованием, чтением мовлида; сглаз – окуриванием; порчу или приворот – путем вскрытия подушек, матрацев; одержимость – амулетами и оберегами…
В течение нескольких лет мало осталось людей в этом горном районе, которые бы не лечились у Човки.
Для нее, оставшейся после смерти Брежнева без пенсии, «пожертвования» больных были хорошим подспорьем.
А позже Човка и вовсе изменилась: кроме целительства, она занялась еще и торговлей.
Изменились все жители этого села, кроме трех человек: старца Жагаша, алима Ауда и Хаваила.
Потерявшие покой сельчане метались то в город, то в Турцию, забыв о посевах и жатве, не разбирая дня и ночи.
Хаваил вел свой привычный образ жизни: засевал огород (наполовину кукурузой, наполовину чесноком), верхом ездил в соседние села, гостил и у друзей-мюридов, иногда, если везло, выполнял заказы по плотницкому делу. Так же жила и Белисат, довольствуясь малым и не завидуя чужому достатку. На следующий год после свадьбы у Белисат родился сын Харон, а еще через год Бог дал и дочурку Айзан. Мальчик был светловолосым и голубоглазым, как мать. Айзан же была похожа на отца – такая же черноглазая брюнетка.
Хаваил всегда наставлял сына, вспоминая своего отца, деда, а дочери рассказывал сказку о белоснежном козленочке. В раннем детстве сын не понимал наставлений отца, а, подрастая, не очень к ним прислушивался. Дочка же в детстве слушала сказку отца очень внимательно, задавая много вопросов: «А почему у этой девочки не было брата?», «А почему юноша был без сестры?», «А почему козленочек ушел далеко в лес?». Когда она начала подрастать, отец уже не рассказывал ей сказку и не наставлял ее, как сына. Наставляла ее теперь мать. Хаваил свои пожелания говорил Белисат. А та передавала дочери. Таковы были обычаи предков.
Когда неистовство в Чечне достигло апогея, президент, сошедший с небес (кто-то говорил, что он сошел с небес на белом коне, другие утверждали: прилетел на самолете, чтобы освободить чеченский народ – Хаваил не знал, кто из них прав, он никому не верил), – да, в тот год, когда этот президент объявил: «Без пенсий и зарплаты мы с голоду не умрем, если надо, будем питаться мушмулой и дикими грушами, благо, в лесах их немало», – Харон окончил школу.
Правда, Хаваил сам не слышал, как это говорил президент, так как в его доме никогда не было телевизора, да он и не переживал по этому поводу. Он слышал об этом на майдане от Ибади. Вслед за этим Ибади рассказал одну историю:
– Когда-то, в годы коллективизации, из города в наше село приехал уполномоченный. Собрав людей, он начал агитировать: «Вступайте все в колхоз, сдавайте туда весь домашний скот, земля будет общинной».
Это людям не понравилось. Но никто не смел высказаться (время было лихое, человек мог сгинуть совсем без вины), наступила гнетущая тишина, и тогда отец Жагаша, житель нашего села Багаш, сказал: «Слушайте, люди! Мы сделаем все, что говорит уполномоченный, отдадим домашнюю скотину, да и сами запишемся в колхоз. И с голоду мы не умрем, пока в лесах растут груши и мушмула. Но, правда, – замолк на секунду Багаш, – но, правда, облегчиться не сможем».
– Ха-ха-ха!
– Правильно сказал!
– Как хорошо он понял смысл коллективизации!
– Неплохо разобрался в политике.
– Удивительно, как это пришло ему в голову? – смеялись сельчане.
Когда смех немного стих, Ибади добавил:
– Подобно ему, если будем слушаться нашего президента, мы тоже не сможем облегчиться.
Смех усилился.
И почти до полуночи не стихал шум в селе.
XII
Прилегший на топчан после утренней молитвы Хаваил долго пролежал в дреме. Проснувшись, увидел, что веранда залита ярким светом солнца. Под окном, сидя на низеньких скамейках, мать с сыном о чем-то шептались.
Опять обсуждают вчерашнее… Конечно, с одной стороны, они оба правы. Не имея знаний, трудно прожить жизнь. Но все же, хоть там и живет шурин Берса, Москва далеко. Кто знает, что из него выйдет, когда он выйдет из-под опеки отца. В его возрасте Хаваил, если и не ко всем, то кое к каким наставлениям отца все же прислушивался. А этот юноша не слышит ничего. Он не хочет выделяться среди сверстников, он хочет быть, как они. А Хаваил не хотел быть похожим на кого-то, он хотел жить, как велит ему сердце, и слушаться отца…
«Все же, не разрушая надежд сына, отправлю его учиться, – размышлял Хаваил. – Учение, какое бы оно ни было, – это учение. Алимы говорят, у пророка (да благословит его и приветствует Всевышний) есть хадис, в котором сказано: «Приобретайте знания, даже если для этого придется ехать в Китай».
– Харон, зайди! – крикнул Хаваил.
Войдя, сын остановился у дверей.
– Ты хочешь поехать учиться?
Сын промолчал, да ответ и не нужен был.
– Похоже, что ты не хочешь жить, заботясь об этом доме, земле, домашней скотине, бывая на торжествах и похоронах, поклоняясь Богу, проводя коллективные моления с мюридами в ночь на воскресенье и среду. Конечно, мир большой и прекрасный. И хочется его посмотреть… Правда, я не нашел в этом мире ничего более ценного, чем выполнять волю отца. И выполняя его волю, мне было безразлично, что обо мне говорят люди. Было время, когда ровесники меня прозвали Музейным Экспонатом, а те, кто помоложе, –Гостем Из Прошлого… Не знаю, как меня прозвали твои сверстники.
– При мне ничего не говорят…
– А за спиной?
– Мамонт.
– Ха-ха-ха… Выходит, мне миллион лет?! Это признак того, что ваше поколение образованнее… Смотри, я согласен был быть для людей и Музейным Экспонатом, и Гостем Из Прошлого, и Мамонтом, лишь бы жить, как жили мой отец и деды… И никогда об этом не жалел… Но ты этого не хочешь. Возможно, ты прав… От образованного человека пользы и для себя, и для родни, и для односельчан должно быть больше… Поэтому я вынужден смириться с твоим желанием… Готовься в дорогу. Напоследок дам тебе один совет. Этот же совет дал мне мой отец. Знай, откуда и кто ты, где твои корни, и берегись, как огня, недозволенного Богом…
Харон уехал утром следующего дня. Хаваил, выйдя за ворота, стоял, провожая взглядом автобус, на который он сел. Даже когда автобус скрылся за поворотом, он стоял, погруженный в свои мысли.
Возможно, он стоял бы так еще долго, если бы на улице не показался Ибади.
Ответив на его приветствие, Хаваил пропустил Ибади вперед.
– Хотя ты и не алим, но, помня, что ты сын мудрого человека и сам тоже хороший человек, я пришел к тебе посоветоваться по одному делу.
– Какой совет я могу тебе дать, Ибади, ты же намного старше меня…
– Мудрость бывает не от возраста, Хаваил. Ты слышал, что сказал наш президент недавно? Как ты услышишь, у тебя же нет телевизора… «Если можете – хапайте, не можете – терпите».
Но терпеть никто не хочет, терпят только наши односельчане. Все остальные хапают, похищают. Одни останавливают целые товарные поезда и грабят их, другие – впившись, как пиявки, в нефтепровод, воруют нефть, третьи вывозят из республики и распродают за бесценок станки, оборудование, цветные металлы, есть и такие, которые, выкопав колодцы по всему городу, добывают конденсат… – все что-то делают, кроме нас.
– Ну, и как ты думаешь, с чего нам начать? – спросил Хаваил, улыбаясь как-то по-своему.
– В первую очередь надо раздать сельчанам скот из колхоза. А потом надо податься на равнину: если делят богатство этого края, то и нам должна перепасть наша доля. Мы что, хуже остальных? Или мы люди второго сорта?!
Хаваил долго молчал, пока Ибади не выговорился. Потом сказал:
– Ибади, все, что ты говоришь, не дозволено Богом. Колхоз, например, – общественное хозяйство. В его доле должны быть все, кто умер, работая там, их дети, потомки… Я не такой храбрый, чтобы предстать перед Богом, взяв на душу грех за их часть.
Ибади этот разговор очень не понравился, более того, он его разозлил.
– Тогда весь народ, все сельчане, выходит, глупцы, а ты, старый, забывший даже свое имя, Жагаш и одержимый джиннами Ауд – мудрецы…
– Нет, мудрые – вы… А мы – глупцы… Но все равно, нам не нужно запретное, не нам принадлежащее… Не то что село, даже если весь мир будет утверждать, что ты прав, я не буду принимать участия в присвоении чужого… И об этом я говорю вам. А вы делайте, что хотите…
Возможно, из-за этих слов Хаваила колхоз держался еще два месяца, а потом в одну ночь половина скота исчезла. Деля оставшееся, среди сельчан возникла драка, и пять человек попали в больницу. К счастью, никто не погиб, хотя двое и остались калеками.
XIII
Оказалось, это совсем нелегко – проводить ребенка из дому и скучать по нему. Если подумать, то незачем переживать: сын не на войне, не в армии; он учится в самом престижном институте Москвы (Харон прислал фотографию, снятую перед этим зданием: оно было многоэтажным – говорят, там учится пятнадцать тысяч человек – столько людей не было во всем этом горном районе); живет у своего родного дяди; обещает приехать, когда закончится учебный семестр… – это так, но все же Хаваила мучила непонятная тоска.
В начале июля Харон приехал, сидя за рулем нового «КАМАЗа». Одет был очень хорошо. Хаваилу это не понравилось: мужчина мог бы одеваться и поскромней. Но что поделаешь… таковы нравы этого времени.
– Эта машина, наверное, твоего дяди, сын, – сказал Хаваил, когда тот отдыхал после ужина.
– Нет, она наша.
– Как наша? Ты разве не учился?
– И учился, и работал.
– Ой, за эти десять месяцев ты заработал на машину?
– И на машину, и на две тонны денег в ее кузове…
– Каких денег? Что за деньги?..
– Обычные деньги…
– Вот это да! – выскочив, Хаваил вскарабкался на колесо грузовика и, отогнув край брезента, заглянул туда: действительно, там лежало много денег в новеньких пачках. – Нечестные деньги! Ты связался с преступниками! – заорал он.
– Что за нечестные деньги! Там нет ни одного фальшивого рубля! Зачем мне заниматься подобными глупостями? Это чистые, как золото, полученные из банка деньги, – говорил, улыбаясь, Харон.
– Все люди этого района за тридцать лет тяжелого труда не смогли бы заработать столько денег… Все вместе… – горячился Хаваил.
– Сейчас можно заработать, отец. Я договариваюсь с банком, чтобы такую-то сумму денег перечислили в другой банк, и готовлю соответствующие документы… Потом иду в тот, другой банк, и, отдав положенные проценты, забираю свою долю… Воздух… Потом из банка изымаются документы…
– Базар шайтанов… – прошептал Хаваил.
– Да, да, какой-то чертовский базар… Короче говоря, знаешь что, отец, эту страну разваливают. Каждый стремится урвать свой кусок. Я привез нашу долю.
– Базар шайтанов… Болезнь Ибади, – шептал Хаваил. Потом сказал твердо: – Сын, ты одержим бесами. Если срочно не начать лечение, болезнь запустится. Сначала мы сожжем грязные деньги, которые тебе дали бесы с намерением подчинить твою волю. Потом…
– Отец, ты о чем?.. Как можно жечь деньги? Мы на эти деньги построим новый большой дом, купим несколько машин, проведем в село асфальтированную дорогу, проложим новый добротный мост через Аргун, построим завод по разливке минеральной воды… – Харон торопливо, пока отец не перебил, рассказывал, куда можно направить эти деньги.
Хаваил на какое-то время задумался: «А может…» Но эту мысль прогнали неожиданно вспомнившиеся слова Эмира, сказанные ему когда-то в Омске: «Пусть Бог даст тебе сил пройти до конца…» Да, он говорил именно об этом испытании… Прости меня, Бог, еще чуть-чуть, и бес бы меня попутал, – думал Хаваил. – Нельзя ездить по дороге, проложенной на эти деньги, и на мост нельзя ступать…»
– Сын, чем больше у тебя запретного, тем тяжелее грех… Зря дальше не болтай, а отгони машину на огород, туда, где навоз, – взяв спички, Хаваил вышел.
Харон молча завел мотор машины. Но он не отогнал машину на огород, а помчался по дороге, ведущей из села, все больше увеличивая скорость, словно боясь, что кто-то его задержит.
Хаваил стоял, пока не улеглась пыль, поднятая грузовиком. Дальше стоять не было сил, ноги ослабли. В сердце чувствовалась пустота, холодный ветер продувал его насквозь, как будто там вместо сердца было окно. Земля разверзлась, поэтому трудно было идти, он старался ступать осторожно, чтобы не упасть… Небеса обрушивались, они были тяжелы, гнули к земле, поэтому трудно было устоять на ногах. Но все же, терпя эту тяжесть, ступая медленно, Хаваил вернулся в дом. Не обращая внимания на удивленные взгляды жены и дочери, прилег на нары.
Наступил вечер, потом сумерки, ночь… Забыв о молитвах, пролежал до утра. Потом, в предрассветный час, вышел готовиться к утреннему намазу. Сделав омовение, совершил добровольную и обязательную молитвы, а также те, что вчера забыл, долго перебирал четки.
Жена тоже помолилась и пошла доить корову.
Как же прав был тот старик: действительно, тяжелее всего, когда взрослый ребенок поступает против воли родителей. Да, он был прав. Но все же…
Надо по жизни скользить, как камушек по поверхности озера. Нельзя что-либо принимать слишком близко к сердцу… И это несчастье тоже… Иначе уйдешь в воду, в бездну…
Хаваил поставил поднос с мукой на нары. Налив воды, замесил тесто. Он принялся лепить куклу, как когда-то Уса: руки, ноги, голова, торс. Получалось не очень хорошо, но и какое-то подобие подошло бы. Когда он заворачивал куклу в саван, вошла Белисат.
Она удивленно замерла на месте.
– Что ты делаешь? – вырвалось у нее невольно.
– Готовлю тело нашего сына к похоронам, заворачиваю его в саван.
Белисат стала плакать навзрыд, горько, дрожа всем телом.
– Плачь, тебе можно плакать, плачь, сколько плачется… Но не причитай… Причитания запрещены мусульманам… – говорил Хаваил, заканчивая заворачивать куклу в саван. Потом он вышел во двор с «покойником» на руках.
Увидев во дворе сельчан, не особо удивился: они же пришли на похороны его сына.
– Ассалам алейкум! – поздоровался возглавлявший процессию Ибади.
– Ва алейкум салам! – положив «сына», завернутого в саван на траву, подняв руки, Хаваил прочел краткую поминальную молитву.
Люди его не поддержали. Не успел он прочесть молитву, как заговорил Ибади, его голос казался раздраженным. Хаваил удивился: этикет не позволял разговаривать таким тоном в доме покойника.
Задумался над его словами. До его сознания дошел их смысл:
– Говорят, когда делили эту страну, две тонны денег, положенные нашему селу, привез твой сын. Я вчера попросил бывшего бухгалтера колхоза Сайди посчитать – и на каждую душу выходит два килограмма четыреста граммов денег. Я и все эти люди пришли за своей долей.
– Деньги?! Что за деньги?
– Полный грузовик денег, которые привез твой сын.
– Мой сын умер… – Хаваил взял с травы куклу. – Я иду его хоронить.
Пройдя через двор, он взял лопату, стоящую у стены хлева. Положив лопату на плечо, пошел со двора. Люди расступились, пропуская его.
Хаваил даже не взглянул на них. Он пошел по дороге на кладбище. Ему было невероятно тяжело идти по этому пути.
XIV
После этого случая Хаваил уже не так радовался жизни. Друзей-мюридов теперь посещал редко. А если и бывал у них в гостях, то возвращался совершенно расстроенным. Его друзья изменились: не было прежней открытости, искренности в общении, в поведении. Довольно долгое время друзья-мюриды, хотя и разделились на два противоположных лагеря, все же не решались перешагнуть через барьер приличий, но с каждым днем чистый небосклон их отношений покрывался черными тучами, атмосфера в общении накалялась, готовая вот-вот взорваться. Видя это, Хаваил вместе с Элмарзой делали все возможное, пытаясь разрядить атмосферу до того, как разразится гроза. Но у них ничего не получилось: гроза разразилась, друг другу было нанесено немало обид, окончательно испортивших их отношения, разбив их дружную компанию на две части.
Его поражало другое: пусть этот тонкоусый президент является, как утверждали его сторонники, святым, благодетелем и освободителем народа, или же, как говорили его противники, источником великого зла, уничтожающим этнос, но, кем бы он ни был, как можно из-за него испортить благородную чистоту своих отношений?
И подобный разрыв, трещина, разрушающая и родство, и дружбу, прошла через всю республику, через семьи и сердца людей.
Если подумать, то противопоставление людей друг другу не могло кончиться добром. Чтобы понять это, большой ум не требовался, это было отчетливо видно, как ворона на снегу. И в сердце рождалась злость. Почему они этого не замечают?!
Но, сколько бы ни пытался, он не смог добиться прозрения ослепнувших друзей. И тогда Хаваил, обещав себе не спускаться больше без крайней нужды на равнину, остался жить в своем маленьком селе.
От ураганов и метелей это село защищали лесистые горы, окружавшие его, но и они были бессильны против сатанинских вихрей неистовства, завывающих на равнине. Отравленный этими ветрами воздух понемногу проникал и в это село: один привез из города два автомата, другой – мотки тканей, доставшиеся ему при ограблении поезда, третий привез сахар в мешках, четвертый присвоил большой участок общинной земли в селе. Вдохновленные его примером сельчане, с дрязгами, ссорами, потасовками, портя отношения, разделили меж собой всю общинную землю села.
«Хорошо хоть, что все закончилось дракой, в других селах и убитые есть», – подумал Хаваил.
Однажды, в студеный зимний вечер, Хаваил сидел, перебирая четки после вечерней молитвы, когда на веранде раздался топот ног, отряхивавших снег. Он понял, кто это: сегодня утром Белисат поехала в гости к родителям вместе с Айзан – видимо, они вернулись.
Вошедшая Белисат остановилась у дверей, ожидая, пока он закончит поминание Аллаха. Закончив зикр, он прочел короткую молитву, спрятал четки в нагрудный карман:
– Что нового дома? Как живет Бокри? Как мать? – начал расспрашивать Хаваил.
– Хорошо живут. Передавали тебе приветствие. Берс приехал… – (Это был брат Белисат, живущий в Москве). Хаваил промолчал. – Он сказал… нашему сыну сосватали девушку, свадьба через две недели… Девушка из хорошей, благополучной семьи… Сказал, что Харон купил жилье в Москве… – торопилась сказать Белисат.
– Как может жениться умерший? – спросил Хаваил.
В ответ Белисат разрыдалась. И, упав на топчан в соседней комнате, проплакала до глубокой ночи.
Хаваил дал ей выплакаться. Он также не помешал ей выплакаться еще через год и два месяца, когда радостная Белисат сообщила ему: «У нашего сына родилась двойня – мальчик и девочка», – а он, как и в тот раз, спросил: «У умершего рождаются дети?» – и Белисат разрыдалась пуще прежнего.
Несмотря на его утверждение, что Харон умер, сын все же давал о себе знать и насовсем из жизни Хаваила не исчезал. Однажды, увидев на Айзан золотые украшения, он устроил Белисат допрос:
– Откуда они?
– Мой брат подарил.
– А если сказать правду?
– А если правду сказать, прислал ее брат через дядю…
– Прислал, значит, отошли назад поскорей, не старайтесь ввергнуть эту девочку в несчастья, причастив ее к неправедно заработанным деньгам.
– Отошлю… – сглотнула, подавив рыдания, Белисат. – Но твоя дочь выросла, и ей, как и всем ее сверстницам, нужны украшения…
– Будут, все будет… Ее отец пока еще жив.
Утром следующего дня Хаваил отправился верхом на базар. Вернулся на машине односельчанина.
– Куда ты подевал коня? – растерялась Белисат.
– Коня я продал… На, возьми деньги… Купи дочери, что нужно…
Белисат опять заплакала:
– Я же не это тебе предлагала. Как ты будешь без коня?..
– По-моему, жена, возраст мой не для верховой езды… Кроме того, сейчас люди конями и не пользуются… Ездят на автомобилях… Может, хоть в этом мне быть, как все?..
– Я бы выручила деньги, продав муку, бобы… Зря ты коня продал, – по-настоящему огорчилась Белисат.
– И на эти деньги купишь что-нибудь… Девушке много чего нужно… Парню-то и одного комплекта одежды хватает, – зашел к себе Хаваил.
XV
С одной стороны, все весны похожи друг на друга: зеленеет трава; расцветают цветы; покрываются белыми, алыми, розовыми цветами фруктовые деревья; над ними, собирая нектар, кружатся пчелы; идут дожди; светит солнце; сияет радуга.
Но, с другой стороны, ни одна весна на другую не похожа. Потому что свидетель этой весны – ты – не такой, каким был год, два года, десять, двадцать, тем более тридцать лет назад… Нет прежней радости жизни, нет прежней доверчивости, надежд, ожиданий, есть потери, потери… Каждый год – потери.
Потерь становится больше и лет тоже, дорога жизни не кажется долгой, она, наоборот, укорачивается, укорачивается и твое время…
Время… Как быстро, оказывается, летит время… Кажется, словно вчера его отец Тайба сидел здесь, на этой скамейке, под этой грушей. И заставлял бегать наперегонки его и Ваху…
А сейчас Хаваил сидит на этой скамейке, нет отца, нет и сына…
У их калитки остановился белый автомобиль «Волга» последней модели. Из него вышел мужчина в темно-синем костюме и в черной шляпе. Он остановился у калитки, заглядывая во двор.
Когда Хаваил, поднявшись, шагнул к калитке, тот растерянно оглянулся и поздоровался:
– Ассалам алейкум!
– Ва алейкум салам! Добро пожаловать! – не узнавая, Хаваил пристально взглянул на гостя.
– Ты не узнаешь меня?
– Ой, Ваха, ты, что ли?.. Знать-то я тебя знаю, только вот подзабыл.
– Не мудрено забыть… Мы же не виделись почти тридцать лет…
– Удивительно, что ты пришел к моему дому сейчас, ведь столько лет ты избегал этого… Входи, входи… Ты по какому-то делу?..
– Просто так… Приехал, захотелось увидеть тебя и этот двор…
– Неужели, Ваха, ты не вспоминал этот двор тридцать лет?.. Ха-ха-ха!.. Как сильно ты полюбил город! – шутил Хаваил. – Я как раз сегодня вспоминал тебя…
– Я тоже часто вспоминал, как Тайба заставлял нас бегать наперегонки… в этом дворе…
– Как раз перед твоим приездом я думал о том же…
– Сначала, схватив меня, давал тебе фору, а потом удерживал тебя, давая фору мне…
– Вот так, обогнав меня однажды, ты убежал и до сих пор не вернулся. Ей-богу, ты оказался быстрым бегуном… Ха-ха-ха, – вновь засмеялся Хаваил. Радость встречи, воспоминания детства, сердечная обида – все вместе, слившись, придавало ему какое-то особое состояние приподнятости.
– Не так уж и быстро я бежал. Просто ты не мог броситься вдогонку – Тайба крепко тебя держал…
– Какая разница, лишь бы ты выиграл…
– Нет, Хаваил, выиграл ты…
– Как же я выиграл, Ваха, если ягненочка, на которого мы оба претендовали, забрал ты… Ха-ха-ха, – он давно так не смеялся.
– Завладев ягненочком, я не смог завоевать его сердце… Не было ни одного дня, чтобы оно не тосковало…
– Ох, бедное сердце! Сердце не успокаивается… Недоступный, запретный плод кажется слаще всех… Сердце не смиряется…
– Оказывается, дух соревновательности нужен был во всем, Хаваил…
– Перестань, Ваха… Не пытайся строить из себя того, кого в действительности нет… Ты победил, что тебе еще нужно?..
– Я не тот, кого ты знал, Хаваил… За эти тридцать лет я изменился… И победа моя – горькая победа. Я поеду…
– Ни в коем случае, не выпив со мной чаю… Слышишь? – обратился он к жене, – к нам гость приехал… Мой друг детства..
– Да будет тобой доволен Бог, Хаваил… Если бы знал, что ты так примешь, приехал бы давно…
– Я же тоже изменился, Ваха… Злость прошла, хоть обида и осталась… Знаю, что ничего нельзя принимать близко к сердцу в этом бренном мире…
– Да будет тобой доволен Бог, тяжкий камень упал у меня с сердца…
Когда, посидев с ним за чашкой чая, вспоминая былое, Ваха уехал, Хаваилу тоже показалось, что на душе у него стало легче.
XVI
Более двух лет сельчане неистовствовали: они объединялись в группы, выезжали на равнину, в города, делали вид, что работают, занимали какие-то здания, воровали все, что плохо лежит, одни из них одевались в военную форму (даже те, кто ни одного дня не служил в армии), звания себе присваивали, какие понравятся (соответственно с ними и погоны), другие ходили в национальных одеждах, в высоких папахах, а некоторые (не умеющие даже толком молиться) надевали чалмы. На третий год, в середине декабря, группа сельчан во главе с Ибади пришла к Хаваилу. Поздоровавшись, он поинтересовался, по какому они делу.
– Мы вот по какому делу… На равнине началась война… Боевые действия все приближаются… Мы пришли посоветоваться с тобой, что нам дальше делать…
– Посоветуйтесь с Аудом и Жагашем… Из них один – алим, а второй старше всех в селе… Я не старше вас и не алим…
– Мы были у них, – ответил Ибади, – они направили к тебе…
– Ну, если так, то что-то предпринять придется… Но сегодня я не готов ответить вам… Мне надо спросить совета у Ауда и Жагаша… Завтра, после предзакатной молитвы, поговорим в мечети, – сказал им Хаваил.
В ту ночь он побывал дома и у Ауда, и у Жагаша. А на следующий день Хаваил сказал собравшимся людям:
– Против военной машины мы не можем ничего предпринять, кроме искреннего поклонения Всевышнему и непрестанной мольбы к Нему о милосердии… И это надо делать. Это великое дело. Кроме того, в этой мечети не должно прерываться чтение Корана. По очереди, каждый по три часа… Таким образом, чтение Корана не должно прерываться ни днем, ни ночью… Должны быть выставлены дозоры, охраняющие село. Это говорю не я, это говорят Ауд и Жагаш. А я с ними согласен.
Люди тоже согласились. В мечети наступила тишина.
– Если вы ищете причину этой войны, то она на поверхности. Это наш образ жизни, где не было различий между дозволенным и запретным, – сказал Хаваил громко, чтобы все слышали.
Опять на некоторое время повисла тишина.
Потом, неожиданно шагнув вперед из толпы, начал кричать Ибади (видимо, его задели слова Хаваила):
– Причина этой войны, знаете, в чем, по-моему?.. У нас появились молодые люди, одетые в длинные пальто. Они не здороваются за руку, по обычаю предков, а, кланяясь, обнимаются… Видели таких?.. Поэтому началась эта война.
Люди, не понимая, о чем он говорит, удивленно смотрели на него.
Тогда Жагаш сказал (он редко говорил):
– Два года назад, весной, моя старуха поставила только что подоенное парное молоко на огонь, чтобы вскипятить. Она забыла о нем, и вскипевшее молоко убежало… По-моему, эта война началась именно поэтому.
Его люди поняли хорошо. Поэтому все дружно засмеялись.
Оставив у мечети людей, смеющихся под густым снегопадом, Хаваил отправился домой. Потом разошлись и остальные.
XVII
Холодные дни, холодные ночи, люди, оцепеневшие от страха, дети, забывшие о своих играх, постоянный грохот боев, гул самолетов, то близкие, то далекие разрывы бомб и снарядов… Трудное было время. Люди пытались всеми силами выжить. Они молились, поклонялись Богу, беспрерывно читали в мечети Коран, несли охрану села.
В одну из студеных ночей к Хаваилу пришел дозорный с сообщением, что в село вошла группа вооруженных людей, и они обустраиваются в мечети…
– Чтение Корана не прерывали?..
– Нет.
– Пусть не прерывают… Я сейчас приду…
Хаваил вызвал из мечети «гостей». Вышло несколько человек.
– Мечеть не общежитие, чтобы в нем временно жить… Если надо, место, где жить, будет… Расскажите о цели своего визита, – попросил он.
– Мы займем здесь позицию, чтобы защитить это село. И мы знаем и без твоих советов, где нам жить… Более того, мы не обязаны отчитываться перед тобой… – сказал с издевкой небритый молодой человек в вязаной шапочке, снимая с плеча автомат.
– Законнорожденный не может разговаривать так неуважительно… Если так, то знаешь, дорогой, забери свою бригаду и вали отсюда скорей! Быстро! У этого села есть хозяева! И есть люди для защиты, если надо. Ты пришел в эти горы аж из-за Терека в поисках места для позиции?..
– Верно, верно… – встал рядом с Хаваилом Ибади. – Такие, как он, стреляют из своих пищалок в небо, а самолеты в ответ бомбят, в результате гибнут невинные люди.
Пока эти двое пререкались с главарями, охрана пришлых присела, остальные жители вошли во двор мечети и с оружием в руках окружили незваных гостей.
– Не подходи! Не подходи! Я буду стрелять, – передернув затвор, парень в вязаной шапочке приставил автомат к груди Хаваила.
Хаваил почувствовал в своем сердце холодный ветер, как когда-то, когда уехал Харон.
– Это сердце пробито давно, и мне нечему удивляться, если выстрелишь и ты.
Стоящий рядом высокий худощавый человек в военной форме рукой повернул вниз ствол автомата своего товарища:
– Эти люди правы, мы должны уйти.
Парень в вязаной шапочке молча отступил. Высокий крикнул в мечеть своим товарищам. Уже уходя, один из них обернулся и крикнул:
– Когда придут русские, мы вам покажемся медом.
Никто ему не ответил.
Ровно через неделю после этого случая со стороны равнины показались первые танки федеральных войск, обхватив село полукольцом, они встали на невысоком хребте. Со стороны гор более-менее было свободно, в ту сторону, в Лака-Варша, в Шатой, в Итум-Кали, еще можно было выбраться.
– Передовые части армии, говорят, бывают очень жестоки… На равнине от их рук погибло много невинных… Поэтому люди хотят подняться выше, в другие села, пока солдаты не успокоятся, – сказал Ибади на второй день, когда танки остановились на окраине села.
– Поступайте, как сочтете нужным. Я, правда, останусь, – сказал Хаваил.
На следующий день жители, выстроившись в колонну, покинули село, большинство – пешком, а больные, старики и дети сидели на прицепах-волокушах на шести тракторах. Некоторые гнали впереди скот, а другие, отвязав, отпустили скотину, в селе все еще был корм для нее.
Оставалось около десяти человек: Ауд, Жагаш с женами, Човка, школьный учитель Шадид, живущий на окраине села, его жена Шайман и он, Хаваил… Свою жену и дочь он отправил, несмотря на сопротивление Белисат: «Как ты справишься с приготовлением еды?»
– Так же, как справлялся до женитьбы на тебе, – я без жены прожил много лет… Вы думаете, что без вас начнется светопреставление, – пошутил он, рассмеявшись от души.
Увидев его таким веселым, Белисат несколько успокоилась. Если бы дочь ушла к деду, она осталась бы, но дочь отказалась уходить одна, оставив родителей здесь, а угроза в сотни раз возрастает для девушки, ее нужно оберегать…
Многие сельчане, покидая село, подходили к Хаваилу с просьбами: присмотри за домом, присмотри за скотиной… Он всем отвечал согласием, хотя сам по этому поводу думал: «Как я смогу заботиться о целом селе?..» – но вслух ничего не говорил, чтобы не губить их надежду.
Люди, покинувшие родные очаги в этот пасмурный, влажно-студеный день, несмотря на разрывы бомб и снарядов, не потеряв, Божьей милостью, ни одного убитым или раненым, прибыли в Лака-Варша.
XVIII
На целую неделю село затихло, словно вымерло, если не считать мычание и блеяние скотины.
Войска, охватившие село полукольцом, не решаясь войти, изредка посылали на танках и бронемашинах разведгруппы (они, обстреляв улицы, быстро возвращались), так прошла неделя. А потом военные вошли в село, резали коров и овец, забирали все, что приглянется, остальное разрушали, изредка поджигали какой-нибудь дом…
Хаваил знал, что ему нечего противопоставить этому войску. Из восьми оставшихся в селе жителей читать Коран умели шестеро. Они разделили сутки на части. На человека приходилось четыре часа. Каждый должен был бесперерывно читать Коран в свои четыре часа. Хаваил определил для себя время – с двенадцати ночи до четырех утра. С четырех утра до полудня читали Коран Жагаш и его жена. После них – Ауд с женой, последним – Шадид.
Оставшиеся в селе, не покидая своих домов, читали Коран, поклоняясь Богу, молились, готовясь противостоять сердцем и душой силе, которая вот-вот может грубо постучаться в их дома.
Через три дня после того, как в село вошли войска, в полдень, раздался душераздирающий крик Човки:
– На помощь! На помощь!
Прибежавший на крик Хаваил увидел безрадостную картину. Один из солдат тянул за собой единственную корову Човки, а другой, подгоняя ее, бил, словно дубинкой, автоматом.
Пытаясь им помешать, вокруг с криками металась Човка, а военный у ворот, направив на нее автомат, кричал:
– Я убью тебя! Отойди! Убью!
– Товарищи солдаты! Почему вы роняете солдатскую честь? Вас что, прислали сюда, чтобы убивать скот стариков? – крикнул Хаваил.
От неожиданности солдат растерялся, и корова, вырвавшись, убежала в лес.
Военный у ворот (он, видимо, был офицером) крикнул двум другим:
– К стенке его! Не все бандиты, оказывается, покинули село.
Солдаты поставили Хаваила к стене.
– И эту старую ведьму туда же!
Човку тоже поставили рядом.
– А сейчас идите, обыщите село и приведите всех, кого здесь найдете! Быстро!
Но им не пришлось искать, показались солдаты, гнавшие впереди себя сельчан.
– Оказывается, эти тоже остались…
– К стенке! Родителей бандитов…
Рядом с Хаваилом поставили Жагаша и Ауда с женами. Шадида и Шайман, видимо, не нашли.
– Чтение Корана не прервано – продолжается, – сказал Жагаш на ухо Хаваилу, – я читаю про себя.
Хаваил улыбнулся.
– Лицом к стене! – закричал офицер, вращая осоловелыми от водки глазами.
Но ни один не шелохнулся.
– Я приказал вам отвернуться к стенке! – офицер дал длинную автоматную очередь поверх голов людей.
– Ты на нас не кричи! Эти люди годятся тебе в деды, а я – в отцы. Не мучай старых людей, а если ты мужчина, отойди со мной в сторону – один на один! – твердо сказал Хаваил.
– Ха-ха-ха, – зло рассмеялся ОФИЦЕР. – Век рыцарей давно прошел. Ты отстал на несколько столетий. Отвернись, Дон-Кихот хреновый! – опять выстрелил поверх голов ОФИЦЕР.
Но Хаваил, не отдавая себе отчет в своих действиях, шагнул к нему.
– Стой! Стой тебе говорю!
Хаваил не остановился. Раздался выстрел. Он почувствовал холодок на голове. Притронулся – не было папахи. Она валялась на снегу, пробитая пулей. «Тот, у кого пробито сердце, стерпит и пробитую папаху… Ничего», – подумал Хаваил, нагнулся и поднял ее.
Тут, перекрывая его шум, завопила Човка:
– Советские солдаты! Помогите! Спасите нас от бандитов, помогите! Спасите! Спасите!
В это время на двух БТР-ах подъехало около двадцати солдат. Выпрыгнув с машин, они окружили двор.
Старший из подъехавших и офицер, приказавший расстрелять мирных, зло кричали, направив друг на друга оружие.
В результате, мародеры во главе со своим командиром ушли к окраине села.
– Простите! Пока я здесь, вам больше ничто не угрожает! – сказал их спаситель и уехал, забрав своих солдат. Село потонуло в реве моторов БТР-ов, шум, постепенно удаляясь, стих.
XIX
Во второй половине марта беженцы вернулись в родное село.
– Чем бегать впереди войны, лучше, подождав, пропустить ее, – сказал Ибади.
Жизнь в селе протекала очень тоскливо. Часто случались беды: некто, отправившись за скотиной, пропал без вести, кто-то на окраине села подорвался на мине, третий погиб от осколка снаряда, четвертый умер от разрыва сердца, кто-то еще – от инсульта… Преступления… беды… горе…
С каждым днем на село давила еще одна приближающаяся беда: у людей кончались продукты питания. Правда, была кукуруза, но единственная в селе водяная мельница (кому она могла помешать?) была разрушена авиацией. И призрак голода с каждым днем становился виден все отчетливей… В селе нашли одну ручную мельницу, у Жагаша… На ней люди по очереди мололи кукурузу. Из сечки варили кашу.
К командованию войск, окруживших село, люди отправили делегацию во главе с Хаваилом. Объяснив свое бедственное положение, «парламентеры» попросили пропустить на равнину группу сельчан для закупки продуктов.
Те посоветовали как-нибудь перебиваться, так как дороги небезопасны и они могут просто погибнуть в пути.
Через неделю после этих переговоров люди устремились в центр села: «Муку привезли, муку привезли», – радостно сообщали они друг другу.
– Да будет им доволен Аллах! Кто же он, вспомнивший о нас, несчастных?
– Говорят, сын Хаваила.
– Он в трудное время пришел к нам на помощь, да будет им доволен Аллах!
– Хотя Хаваил и похоронил его, этот парень показал, что он все еще жив…
– Ей-богу, в трудное время узнаешь, кто есть кто…
– Говорят, добиваясь разрешения приехать сюда, он заплатил офицерам очень много денег.
– Пусть Аллах зачтет ему его заслуги!
Торопясь в центр села, Белисат слышала все это про своего сына. И эти слова были для нее самой прекрасной музыкой на свете, она многое отдала бы, чтобы все это слышал его отец.
Возможно, сейчас, когда люди так отзываются о сыне, он простит его? С надеждой, что на этот вопрос может быть положительный ответ, не задерживаясь долго с сыном, взяв два ведра муки, доставшиеся ей, Белисат заторопилась домой, оставив Айзан с братом.
– Мне больше не досталось, – сказала она Хаваилу, поставив муку на веранду. – Обещал вернуться через несколько дней, чтобы привезти еще муку и сахар.
В ответ Хаваил промолчал. Не сказал, как раньше: «Как умерший…» Это было добрым знаком и большой радостью для Белисат. Ее глаза наполнились слезами.
Через несколько дней Харон вновь привез в село продукты. Хаваил спросил у Белисат, вернувшейся из центра:
– Ты почему не пригласила его в дом?..
– Не зная, что ты скажешь… Может, еще не уехал, – со слезами на глазах устремилась обратно Белисат.
Но, увидев тяжелый грузовик, выезжающий из села, она огорченно вернулась назад.
– Через неделю он снова обещал вернуться, – сказала она больше самой себе, чем мужу. – Тогда приглашу…
Но Харон через неделю не приехал. А Хаваил, как когда-то, отправив его учиться, начал переживать.
Однажды в предрассветные часы он увидел странный сон. Вокруг него стояло много людей… Среди них его родители. В стороне стоял боевик в вязаной шапочке, смеясь, он показывал пальцем на Хаваила и что-то говорил стоящему рядом. Кто же он? Да, конечно, это тот самый офицер, простреливший его папаху. Что же они увидели на мне? Осмотрев себя, он обнаружил: там, где должно быть сердце, зияет большая дыра… Сквозь нее видно небо с белыми облаками, дыру продувает ветер. Хаваил прикрывает отверстие в груди рукой, ветер затягивает руку… Потом видит Харона, маленького Харона, его Тайба заставляет бегать наперегонки с золотоволосым мальчиком: сначала дает фору этому мальчику, потом…
Проснувшись, не имея сил встать, Хаваил долго лежал в постели под тяжестью впечатлений от этого сна. Потом, поднявшись, совершил омовение и утреннюю молитву. После молитвы обратился к Творцу с долгой мольбой, прося прощения для умерших и защиты для живых, прося счастья в обоих мирах.
Присев у окна, прочел Коран. Опять помолился. Увидев, что Белисат встала, позвал ее:
– Белисат, проститься навсегда с родными, любимыми так же тяжело, как умереть…
– К чему ты это говоришь?
– К тому, что, что бы ни случилось, ты должна быть терпеливой, всеми помыслами опираясь на милость Божью.
– Что же с нами случилось?..
– Я видел нехороший сон…
– Да поможет Аллах избежать зло… Что за сон?..
– Я не хочу рассказывать о нем. Помолись и пожертвуй неимущим что-нибудь.
Пока Белисат пекла жертвенные лепешки, день вступил в свои права. Он был ясным, солнечным. Зеленели склоны гор, кое-где пестрели желтые и ярко-синие цветы.
Ближе к обеду сельчане с Аудом и Жагашем во главе пришли к дому Хаваила. Молодые люди несли на медицинских носилках Харона.
– Увидев на окраине села грузовик, который почему-то долго стоял, мы подошли узнать, в чем дело. Он лежал в кабине… Видимо, убит из автомата… Скорее всего, вчера вечером… Я слышал, как там вчера стреляли… Пропустив через блокпост, открыли огонь вслед… Вез для нас продукты.
Голос Ибади слышался издалека, из болезненного, густого тумана, или Хаваил слышал все это во сне?
Только после обеда закончились приготовления к похоронам Харона. Все жители села: стар и млад – пришли на кладбище, несмотря на уговоры Хаваила: «Человек десять хватит, если будет скопление людей, самолеты могут нанести бомбовый удар».
После того, как тело Харона было предано земле, люди, останавливаясь у его могилы, начали свидетельствовать, рассказывая о его мужестве, чистосердечии, щедрости… Свидетелей было много, каждый хотел высказаться. Но Ауд остановил, сказав:
– Теперь достаточно! Хорошие отзывы! Идите, да будет вами доволен Аллах… Время молитвы наступило.
Люди, не спеша, разошлись.
Жагаш задержался с Хаваилом.
– Хаваил, я похоронил тридцать семь близких родственников… Это тяжело переносить… Знаю, что тебе тяжело вдвойне: трудно хоронить своего ребенка дважды.
– Нет, в первый раз было особенно тяжело… Сейчас не так трудно…
– Да, да… Я понимаю… Да поможет тебе Бог справиться с этим горем, Хаваил, да поможет Бог, – попрощался Жагаш.
Люди уже давно ушли, солнце коснулось вершины горы, а Хаваил все еще стоял у могилы сына.
В горле застрял комок досады и обиды. И еще долго, очень долго этот комок не отпустит Хаваила. Он долго будет нести эту обиду в сердце, потому что ему еще надо идти. Харон стремительно пробежал этот путь, чтобы уйти раньше, чем он, оставив после себя столько хороших свидетельств людей. А он все еще должен идти вперед. Надо привезти семью сына. Жене будет успокоение. Как только обстановка станет спокойней, надо забрать. Хвала Аллаху! Большое благо, что хоть они есть. Надо за детей принести обязательную благодарственную жертву… Харон, наверное, и не подумал об этом. Ушел, так и не дав обучить себя хоть чему-то. Ненадолго, оказывается, пришел он в этот мир.
Когда Хаваил шел домой, в небе показались самолеты…
Они, неистово кружа, разрывая небеса воем моторов, начали бомбить горы. Земля содрогалась от взрывов.
Хаваил не обращал внимания на происходящее вокруг: ни на разрывы бомб, ни на вой самолетов. В его сердце была бесконечная боль и вместе с ней какое-то удивительное успокоение. И Хаваил шел, неся в себе и боль, и покой.
Ступать надо было осторожно, потому что дорога шла по поверхности озера. Но груз был тяжелым, даже жизнь сама по себе оказалась грузом, сколько ни старался скользить, сколько ни старался избежать боли, каждый год на его плечи, на его сердце ложилась новая тяжесть…
Потеря родителей, потом Кесиры, а потом это село, сначала сделавшее из него дурака, потом сумасшедшего, а теперь пытавшееся сделать из него лидера, старейшину, эти неразборчивые люди, этот сын, эта война…
Это лихое время, не дающее жить спокойно, зарабатывая праведно на необходимое в жизни, поклоняясь Богу, любуясь закатом и восходом, наблюдая за осенним листопадом и оживанием природы весной… Все это сбивало шаг, ноги тяжелели, но нельзя было остановиться ни на мгновение, остановишься – утонешь в бездонном мутном озере. А кто знает, что там тебя ждет? Поэтому надо было скользить по поверхности этого озера, чтобы пройти этот путь до конца, не сбиваясь.
2004.
[1] «Ясин» – отходная молитва.
2 Уважительное обращение чеченок к мужу.
3 Бешто – герой одноименной повести С. Бадуева.
4 Назма – религиозная песнь.
5 Идиоматическая форма оплакивания у чеченцев.
Перевод М. Эльдиева.
Дикая груша у светлой реки
1
Довт не знал, сколько времени он пролежал на вещах, разбросанных на полу времянки, находящейся во дворе чужого полуразрушенного дома.
Он пришел сюда в ночь, когда город покидали чеченские боевики. Как-то не по душе ему это пришлось. Люди, приготовившиеся к длительной обороне («Если понадобится, будем и целый год стоять»), неожиданно снялись, заявив: «Так, пошли, нам нужно выходить», – легко забыв свои прежние слова, собрались в дорогу. Обращаться с вопросами к лидерам никто не осмелился, так как тем удалось воспитать слепо преданных воинов, готовых выполнить, не обсуждая, любой приказ.
Раньше было иначе. В первую войну предводители делились своими намерениями. Каждый рядовой воин высказывал свое мнение, и план вырабатывался только после всеобщего обсуждения. Царило взаимное уважение. Постепенно, шаг за шагом, оно сменилось беспрекословной преданностью, за неповиновение наказывали, за непокорность расстреливали. «Без жесткой дисциплины мы не сможем воевать, без этого не обходится ни одна армия в мире». «Так-то оно так, но чеченцы – своеобразный народ, у нас могло бы быть по-другому», – так он думал раньше, так оно и было. Однако лидеры некоторых группировок легко разрушили то, что прежде казалось незыблемым.
Не думал он, что чеченец оскорбит чеченца, попытается опорочить, сможет поднять на него руку… Не думал, что чеченец будет стрелять в чеченца только из-за того, что тот выразит свое несогласие с ним. В детстве, когда читал о таких преступлениях у других, больших народов, он думал: «Как хорошо, что среди чеченцев подобного нет и быть не может…» Случилось же не только это, но и много такого, из-за чего он пожалел, что родился в этом краю.
Но делать было нечего: ни родину, ни народ не выбирают. Поэтому приходилось нести свое бремя, но при этом оставаться свободным в своем выборе, не становясь слепым орудием в чужих руках.
Усман тоже знал, что эта свобода выбора должна быть у каждого. Узнав, что тот набирает свою группу, Довт записался первым. Во-первых, они были родом из одного села, во-вторых, ему нравился характер Усмана. Он не строил из себя, подобно другим, всезнайку, и тайн у него не было: все на виду, всем делился с товарищами… Кроме того, был на настоящей войне, в Боснии, отправившись на помощь мусульманам, получил там ранение, от которого ослеп на один глаз, потому и носил темные очки. Когда началась первая война и российские войска подошли вплотную к Грозному, он, собрав своих воинов, сказал: «Ребята, это очень страшная война. Война, если это война, должна вестись на рубежах страны, пока не определится победитель. Затем, одержав победу или признав поражение, нужно завершать ее, не допуская истребления мирных жителей, женщин, детей. «Америка это заявила, Англия то сказала, ООН не допустит… Весь мир придет на помощь…» – я не верю этим разговорам. Видел я в Боснии их помощь! Даже если нас всех здесь перебьют, никто не придет на помощь, кроме Всевышнего. Закопать придут, когда от трупов понесет смрадом. Это и есть вся помощь. Поэтому я вам говорю: можете отправляться по домам. Если вы спасете свои семьи – это уже большое дело. Я же не собираюсь отступать, да мне и некуда отступать. Я намерен принять смерть в бою. Кто принял решение идти до конца – останьтесь со мной, остальные идите по домам. Я ни на кого не буду держать зла, наоборот, буду этому рад». Хотя он так и сказал, из его тридцати двух товарищей никто не ушел домой. Вероятно, были и такие, которые хотели бы разойтись по домам, в глубине сознания и у Довта было желание уйти с этой обреченной на поражение войны. И все же… Гордость не позволяла… Чеченская гордость и честь… Они стали против танков, рвущихся в город с восточной стороны. Шестнадцать подбили. И не отступили, погибли.
Усман вышел навстречу подобравшемуся вплотную танку с огнеметом в руках и был смертельно ранен, но успел нажать на курок. Танк загорелся, остановился в метрах двух от упавшего Усмана. Довта тогда ранило, он стал хромать на левую ногу.
За несколько дней до того боя Усман сказал ему: «Довт, у меня дома остался старый отец, мать умерла еще лет пятнадцать назад… Если переживешь меня, присмотри за ним…» Еще до того, как зажили раны, Довт попросил отвезти себя к отцу Усмана. Он оказался очень старым человеком, лет около ста. Но держался бодро и был в трезвой памяти.
«Усман был благородным человеком, полным стойкости и мужества», – сказал Довт.
«Теперь он, наверное, понял, кем он был, чем занимался», – ответил отец.
Довту не пришлось идти к нему второй раз: через неделю старик, проведя в постели только сутки, скончался.
После гибели Усмана Довт остался один, не примкнул ни к какому отряду. К счастью, он был свободен в своем выборе. Старшие братья увезли мать в Тюмень, звали и его с отцом… Однако он свой выбор сделал: остался дома. И отец отказался ехать.
Когда Довта ранили, старший брат, Довка, вновь примчался домой, ухаживал за ним, пока он не встал на ноги. Снова старался уговорить Довта уехать: «Эта война начата, чтобы погнать чеченцев, которые хорошо устроились в Москве, других городах… Она не принесет нам никакой свободы… То, что делаете вы, это только повод для нашего уничтожения… На другое у вас и сил нет…»
Довта очень разозлили эти слова, другому он не простил бы их. Но брат есть брат. Нужно стерпеть, как бы не прав он ни был. От обиды глаза наполнились слезами.
«Ты думаешь только о своем благополучии, работе. Я же думаю о свободе нашего народа», – сказал он. «Мой брат, все вы куклы, управляемые для своей выгоды теми людьми, про которых вы ничего не знаете… Ты сейчас не понимаешь этого, но потом, если подумаешь, поймешь!»
Довт, не попрощавшись, развернулся и ушел. С тех пор оба его брата не предпринимали попыток увидеться с ним, да и он к этому не стремился. Отдалились они друг от друга, отдалились… Смотри-ка, и между братьями, оказывается, может быть отчуждение… Тогда, в детстве, когда слышал, что братья рассорились из-за земли или по какой другой причине, как он удивлялся! Он бы не ссорился с братом: землю, скотину, все что угодно отдал бы… А как он теперь отдалился от своих братьев! Выходит, и так бывает. Того, о чем думалось в детстве, и в помине нет.
Приехавшие на похороны отца братья больше не заговаривали о его отъезде. Видимо, думали, что его взгляды такие же, как и прежде. Однако они начали меняться уже тогда. Но своим братьям он об этом не сказал бы. Повторил бы свои прежние слова. Эти слова были записаны в памяти, как на магнитофоне, и произносились им в нужный момент, когда разговаривал с теми, кто с самого начала был против. Но в спорах с боевиками он всегда говорил то, что думал. Значит, и он стал лицемером, который говорит одно, а думает другое? Как знать… После гибели Усмана он не пристал ни к одной группе: во-первых, среди полевых командиров, появившихся как грибы после дождя, он не видел человека, который был бы достоин Усмана; во-вторых, ему тяжело было терпеть новые порядки, установленные этими людьми. Он слушался своего сердца, также советовался со своими двумя товарищами, которые, как и он, ценили свою личную свободу.
Больше всего ему не нравилось в этих вожаках то, что они не только сами питали иллюзии, но и своим бойцам и другим людям невозможное рисовали возможным.
Когда он спрашивал кого-нибудь из их бойцов: «Вы хоть знаете, что вы делаете, к чему идете?» – одни, не отвечая, задумывались. Некоторые от души говорили: «Валлахи, не знаю, хожу с ними по инерции. Раз вошел в их группу, как-то неудобно выйти из нее». – «Конечно, знаю! – воодушевлялись третьи. – Мы создадим свое государство от моря до моря!» – «Если ты, крикнув изо всех сил, ударишься головой о каменную стену, ты сможешь пробить ее?» – «Смогу, если на то будет воля Бога. Все в Его силах!» – «И камень крепким, и твою голову хрупкой создал Бог. Чтобы ты не бился головой об стенку, Он дал тебе ум». – «Перестань, не повторяй речей продавшихся». – «Да падет проклятие Всевышнего на головы семи предков продавшихся!»
Случалось, и такие ссоры вспыхивали, однако большинство походило на две первые группы: считая, что главарям, раз они так самоуверенны, известно что-то такое, чего не знают другие, а значит, есть какая-то надежда, рядовые во всем слушались их. Не говоря ни слова поперек, они шли за ними к беде, не догадываясь, насколько эта беда большая, ужасная. Он часто злился, почему другие не видят то, что видит он, почему каждый не слушается своего сердца, как он, ведь оно видит, что верно, что нет.
Ясно же, что власть, избранная большинством народа в надежде на мир, не заботится об этом народе, что это до добра не доведет; видно же, что, когда некий новоявленный олигарх, которому наплевать на тебя и твой народ, тем более на твою идею свободы, выделяет огромные деньги, чтобы ты шел войной на соседей, таких же мусульман, как ты, – это ловушка, которая принесет зло всему народу. Тем не менее, оставаясь глухими к разумным словам, не замечая очевидного, ослепнув, помчались сеять бурю…
То же самое, что он сейчас говорит другим, лет семь — восемь назад, когда все только начиналось, говорил ему Дени. Однако тогда это ему казалось пустым шумом, который мешал начавшему мощно звучать гимну свободы. Брехней собак, пытавшихся это звучание заглушить. Но с годами пришла мысль, что, видать, правы они были – и братья, и Дени, и их товарищи, что ко всему, касающемуся судьбы народа, нужно относиться очень бережно, а тот, кто пытается показать в этом деле отчаянную храбрость, – либо дурак, либо специально пытается привести народ к беде. Эти мысли зародились у него несколько лет назад, но он не мог так просто перейти на сторону Дени. Он этого никогда не сделает, он готов, скорее, погибнуть, придя на помощь несчастным людям, чем сделает подобное.
В его душе был дикий лес, замороженный, продуваемый ветрами, и городские развалины были в его душе, и воспоминания о той спокойной жизни, которая когда-то была в этой стране, и скорбь по всему утраченному, скорбь по погибшим молодыми товарищам, особенно по другу детства Берсу… – все это, подобно тяжелым мельничным жерновам, лежало в его душе, замедляя биение сердца. Сколько выдержит душа такую тяжесть? Когда сердце, подобно пузырю, разлетится на мелкие куски?.. Этого он не знает.
От тяжести раздумий Довт снова ничком падает на вещи в надежде, что сон избавит его от тоски.
2
Он долго находится в полусонном состоянии. Очнувшись от дремы, Довт начинает перелистывать ворох снов. Это были какие-то обрывки прошедших событий, без начала и конца… Черные, в саже, полные грязи сны… Но среди них выделялась одна светлая картина: ярко-зеленая лужайка, река с прозрачной водой, на ее берегу, раскинув широко тень, красивое дерево; когда он приблизился, тень пропала, а дерево превратилось в Берса, он стоял, улыбаясь, как и в жизни… Ему показалось, что он где-то уже видел и это дерево, и светлую реку, видел наяву. Подумав, вспомнил. Эта река протекала рядом с их селом, на ее берегу росла дикая груша. На ней росли сочные, кисло-сладкие плоды. В детстве, осенью, они ходили туда после уроков собирать спелые груши. Там всегда были дети. Или овцы, коровы. Плодов с дерева хватало всем. «Пусть Бог сделает к добру, Берс, твое явление во сне, – сказал Довт, садясь. – К чему бы это?» Впервые он увидел Берса во сне месяц назад, за сутки до выхода чеченских боевиков из города. Тогда он, Берс, стоял в стороне от людского потока, в белом одеянии. Он что-то кричал ему, идущему с людьми. «Он пришел мне на помощь… Говорит, чтобы я не уходил с ними… Или же предупреждает, что приближается время покинуть этот мир?» – подумалось ему тогда.
Потом, утром, когда полевой командир среднего звена Нажмуддин, с которым они были в хороших отношениях, сказал, что принято решение предстоящей ночью покинуть город, он прочитал в виденном накануне сне предостережение. «Он хотел меня предупредить, чтобы я не уходил с ними», – истолковал он сон. А Нажмуддину сказал: «Этого делать нельзя… Сердце предвещает мне большую беду…» – «Это решение принято теми, кто выше меня, я не смогу ничего изменить…» – «Как? Как можно выйти из города, обложенного тройным кольцом?» – с похолодевшим сердцем спросил он. – «Заплатили», – слабо улыбнулся тот. – «А вы не думаете, что те, кому вы заплатили, способны на коварство?» – повысил голос Довт. Нажмуддин долго стоял перед ним и молчал. Потом тихо произнес: «Все будет так, как захочет Бог…»
В ту ночь Нажмуддин подорвался на мине. «Что же теперь будет?» – сам себя спросил Довт. Потом сам себе и ответил: «Какая разница? Что только в этом городе не происходило? Чего он только не испытал?» Неожиданно Довт почувствовал голод. Он не помнил, когда последний раз ел. Давно. Он начал перебирать вещи. Нашел одну консервную банку с говядиной. Ножом быстро открыл ее. Мясо заморожено. Было бы неплохо его подогреть, и ему бы чуть теплее стало. Но для этого нужно выйти во двор, там горит газовое пламя. А это опасно, в свете огня снайпер может засечь силуэт.
«Раз уж кушать, покушаю-ка я по-людски. Будь что будет», – вышел Довт. Скоро он вернулся с подогретым мясом.
Аккуратно орудуя ножом, быстро закончил с тушонкой. Взял кусок лепешки, завернутый в бумагу. Хлеб нужно экономить, те, кто пек его для Довта, уже ушли. Мясо было солоноватое, поэтому он скоро испытал жажду. В кране во дворе вода не идет. Он взял с крыши низкого навеса снег и снял верхний слой, покрытый сажей. Положив снег в жестяную банку, поднес к пламени. Снег быстро растаял. Выпив там же талую воду, он с ковшом вернулся в комнату и снова прилег на вещи.
В последнее время он не только видит Берса во сне, но и часто вспоминает о нем.
Берс был ровесником Довта, они учились в одном классе. Ребята всегда были вместе. Довт никогда не учился хорошо, старался лишь, чтобы его на второй год не оставили. Берс хорошо усваивал материал, но не стремился стать лучшим учеником. При желании получал и «пятерки», и «тройки». Но был у него один любимый предмет, за него он никогда не получал оценку ниже «пятерки».
Берс хорошо рисовал, особенно природу, и портреты у него выходили, как живые. Он давно определился в выборе профессии художника. Раньше всех начал и деньги зарабатывать: в седьмом классе председатель колхоза заказал ему плакат крестьянина с надписью внизу: «Да здравствует труд!» За эту работу Берсу заплатили сорок рублей. В то время это были большие деньги, особенно для них, детей. Берс не утаил эти деньги, он их потратил вместе с ним и Дени, поехав в воскресенье в город. В трех кинотеатрах посмотрели три фильма, три раза побывали в кафе, ели мороженое, пили газированную воду, в парке катались на чертовом колесе и лодке… В общем, гуляли в этот теплый майский день до самого вечера.
Заходили и в книжный магазин. Берс купил три экземпляра сборника стихов «Горные пейзажи». «Здесь интересные стихи и песни, – сказал он. – Когда-нибудь, через много лет, нам будет это как память… Будем вспоминать, как мы сюда приехали, весело провели время». Он надписал каждую книгу: «Пусть наша дружба будет нерушимой!» Все трое подписались под ней и поставили число. Где сейчас, интересно, эта книжка?! До сих пор и не вспоминал о ней. Да и зачем она сейчас нужна?! Она лишь усилит тоску, напомнит день гибели Берса.
Дени не признается, что Берс погиб от его руки. Он пришел в центр села и принес клятву в своей невиновности, хотя никто не просил его об этом и родственники Берса отказались ее принимать. У Берса нет ни родного, ни двоюродного брата, чтобы отомстить, имеются лишь дальние родственники. Его мать Хадижат одна воспитала сына. Гибель сына сломила ее, и она не прожила после этого и года. В придавленном бедой доме Берса осталась только его жена Камета с двумя детьми. «Не беспокойся, Берс, за тебя отомстит твой друг… Дай только мне добраться до этой собаки», – устав от мыслей, Довт закрывает глаза и переворачивается на другой бок. Но ему не спится: грохот, раздающийся то там, то здесь, гонит так нужный сейчас покой.
Довту хочется думать, это отвлекает, помогает забыть жестокую реальность.
Дени всегда учился очень хорошо, его отец работал в районной милиции, ездил на работу в персональной машине.
Денилбек по утрам высаживал Дени у школы и ехал в райотдел. Они все завидовали Дени: у его отца была машина, которая имелась в селе не у всякого, а на поясе он носил пистолет. Зависть возросла, когда Дени рассказал им о том, что отец брал его с собой на шашлыки и там два раза дал выстрелить, после этого ребята стали гордиться дружбой с Дени. Их тройка была неразлучна и в школе, и дома. Их прозвали «тремя мушкетерами». Это им очень нравилось. Главным мушкетером – Д’Артаньяном – был Дени, потому что он уже стрелял из пистолета, кроме того, отлично учился, быстрее всех бегал, хорошо играл на пионерском горне, и ни Берс, ни Довт не оспаривали этого первенства. Дени, как и Берс, заранее определился в своем жизненном пути: он пойдет учиться в Высшую школу милиции, затем, как отец, будет работать начальником.
Только Довт тогда еще не определился, какую специальность освоит. Два его брата ездили в далекую Сибирь. Один из них, старший Довка, там же поступил в институт на зоотехника. Он сделает то же самое или… Как знать? И родители не очень следили за его учебой. Отец, Ховка, жил, разводя живность, сажая на огороде кукурузу. Мать, старшие братья и сестры помогали ему. Когда учительница Кемиса Бетировна пришла к ним с жалобой, что он не ходит в школу, учится слабо, отец сказал ей: «И наши предки не ходили ни в школу, ни в медресе… Не огорчайся из-за его плохой учебы!.. Работай легко. Даже если он не будет учиться, Бог даст ему то, что суждено».
Будучи разными в усердии к учебе, они были близкими друзьями, не могли провести и дня друг без друга. По правде говоря, дружба несколько охладела, когда отец, после того, как вернулись из той поездки в город, сказал ему: «Все семь предков этого сироты Берса были благородными людьми… Однако будет ли вам другом сын милиционера?» – «Почему ты так говоришь, дада?» – спросил он. – «Почему? Да потому, что его дед, Денисолта, работал в НКВД. А твой дед, Бага, не стерпя несправедливости властей, ушел в абреки. Его дед, исполняя роль посредника, сказал Баге: «Не будешь же ты вечно жить в бегах?! Если я останусь жив, я добьюсь, чтобы тебе дали только года два или же вообще нисколько, вернись домой», – и привел с повинной. После этого твой дед бесследно исчез. Правда, сам Денисолта после этого недолго прожил на свободе, его арестовали, навесив клеймо «прихвостень Троцкого». Такое странное было время. Поэтому я говорю».
С тех пор его дружба с Дени несколько охладела, и с каждым днем их пути начали расходиться. В итоге случилось так, что их связывал только Берс: он был другом обоих, и каждый из них был другом Берса. Берс никогда не говорил им ничего такого, что не понравилось бы одному из них, ничего, что навредило бы их дружбе, наоборот, ему говорил: «Дени считает тебя очень хорошим парнем». Точно так же он, оказывается, говорил и тому: «Довт о тебе всегда хорошо отзывается». Но, как бы ни трудился Берс, трещина в их дружбе с каждым днем расширялась. В начале десятого класса, когда к ним пришла новая ученица Камета, эта дружба переросла в соперничество. Девушка училась хорошо, и русский язык она знала неплохо. Она пришла в класс, ослепив его каким-то особым светом, оттенив своей учебой Дени, который до нее считался лучшим учеником. Все парни в классе влюбились в нее, все девушки хотели добиться ее дружбы. Мать Каметы устроилась на работу в школу учительницей пения, отца направили в колхоз парторгом. Хотя Дени и был недоволен тем, что Камета вырвала из его рук первенство в учебе, ее красота растопила его недовольство, и он крутился около нее, задавая всякие вопросы, пытаясь завести разговор.
Когда стал вопрос о необходимости выдвинуть лучшего ученика на золотую медаль за отличную учебу и хорошее поведение, а директор и учителя растерялись, ведь до сих пор это первенство некому было оспорить с Дени, а теперь добавилась Камета, и, хотя она учится здесь всего год, не принять ее успехи во внимание будет неправильно, – Дени, явившись на педагогический совет, заявил, что Камета больше достойна этой медали и он ее не будет с ней оспаривать.
Учителя тогда очень удивились его благородству. Об этом поступке долго говорили в школе и селе, расхваливая парня. Довт же хорошо понимал смысл его «подвига»: Дени хотел завоевать девушку даже ценой золотой медали.
Как-то ясным весенним днем Дени подошел к нему и Берсу в школьном дворе и сказал:
– Ребята, мы все трое влюблены в одну девушку. Зачем скрывать то, что видит Бог?
– Это видят и люди, – сказал Довт.
– Мы – три друга… Но я слышал, как старики говорят: «Не делай добра женщиной даже брату».
– А что это значит? – не понял Довт.
– Этот вопрос задал и я, – Дени был очень весел. – Старики разъяснили мне: любимую девушку не уступай даже брату, что там говорить о друге!
– С каких это пор ты стал прислушиваться к старикам? – не унимался Довт.
– С тех пор, как Камета приехала в наше село, я прислушиваюсь и к старикам, и к молодым, и ко всему миру, – смеялся Дени.
– И я кое-что слышал от стариков: девушка принадлежит тому, кто завоюет ее! – сказал он.
– Я согласен с этим! – Дени со смехом протянул Довту руку. – Вах-ха-ха!
Берс ничего не сказал, стоял, надувшись, как мяч, почему-то покраснев. Довту стало его жаль: на фоне друзей он не очень смотрелся, был невзрачен – толстый, невысокий, в очках, кучерявый. Ему не на что надеяться, разве только на свое мастерство художника.
Довт улавливал не только все разговоры, касающиеся Каметы, но и любую мысль о ней. Он знал, почему Берс стоит молча, знал, почему прячет все свои последние картины: на всех картинах был один образ – Камета.
Довт не смог бы ее нарисовать или написать для нее стихотворение, но он был готов на все, лишь бы обратить на себя внимание этой яркой звезды, чтобы она сияла для него. Он хотел слагать в ее честь песни, в мыслях сами собой рождались некоторые слова, они звучали в удивительных тонах. Мелодия стремилась наружу. Однако ее останавливала появившаяся вдруг застенчивость, кроме того, мелодию надо было прослушать самому, прежде чем услышит возлюбленная или другие люди. Для этого ему нужно было уединенное место. Он отправился в лес и, чтобы его никто не слышал, углубился в чащу. Там он излил все накопившиеся в душе мелодии, слова прозрачному ручейку, бежавшему по белым камням, устремившимся ввысь, к солнцу, деревьям, кустам, путающимся в их ногах. Долго оглашал он лесную чащу, рассказывая ей о своих светлых чувствах к Камете и чувствуя во всем теле легкость, веселость, словно Камета слышала эту песню его сердца и высоко оценила; вернулся в село вечером, когда сгущались сумерки.
Довт удивлялся одному: мир до появления в селе Каметы и после этого был не одним и тем же. Мир-то, возможно, и не изменился, но виделся он ему другим, не таким, как раньше. Странное дело, из-за одного человека познать столько неизвестных прежде радостей, столько красок, цветов, полутонов, разных голосов, печали, песен, мелодий родников, дождей, солнечных лучей в лужах, чувств своей горящей души!
Мир был удивителен, раз познавший не в силах был забыть его, Довту казалось, что без этого ощущения мира он не сможет жить. Однако для того, чтобы это ощущение мира было всегда с ним, ему нужно было согласие Каметы. Но таких взаимоотношений с ней искали многие. Некоторые даже засылали сватов. Но родители девушки и слушать их не хотели, заявив, что не допустят, чтобы их дочь месила грязь в селе, она должна учиться. С одной стороны, это было хорошо: у него оставалось время подумать о шагах, необходимых предпринять. Были разговоры, что отец Дени просил отца Каметы выдать за сына дочь, как только он окончит школу милиции и вернется домой. Говорили, что тот согласился. Но для этого нужно пять лет. Кто знает, что случится за это время? Но ждать, пока что-либо произойдет, нельзя. Нужно забрать ее, забрав же, он расскажет ей о своем открытии мира, тогда она согласится – не может не согласиться, увидев красоту этого мира! Ну а если дочь согласится, родители ничего не смогут сделать, они смирятся.
Учитель математики Закри, лет тридцати, до сих пор жил холостяком, похоже, он тоже был влюблен в Камету. Как бы то ни было, когда на выпускном вечере три друга – Довт, Берс и Дени – стояли, забыв обо всем на свете, и наблюдали за Каметой, которая шла с цветами, еще более прекрасная, чем обычно, Закри подошел к ним и, улыбаясь, сказал:
– Ребята, я кое-что расскажу вам… Когда зимой молодых бычков выводят к озеру, они стоят, тычась мордами в лед, принюхиваясь (правда, я не знаю, какой запах может быть у льда) и оглядываясь по сторонам. Видели? А я видел. А взрослый бык с ходу ломает лед копытом, напивается и уходит…
– И что? – спросил Дени.
– Все. Подумайте над моими словами, – поправив узелок на своем красном галстуке и не переставая улыбаться, Закри ушел.
Они, посмотрев друг на друга, засмеялись. Засмеялись не потому, что поняли смысл сказанных им слов, просто они впервые видели, чтобы Закри говорил о чем-нибудь другом, кроме своих математических знаков и уравнений. Смысл его слов дошел до Довта позже, через час: вы стойте и смотрите на девушку, а я ее заберу. Это еще посмотрим! Потом – танцы, песни, разговоры, веселье, смех… Среди всего этого он через одну девушку зазвал Камету в пустой кабинет.
– Камета, извини… Я бы сказал тебе пару слов.
– Ничего, говори.
– Камета, у меня к тебе одна просьба.
– Какая просьба?
– Не спеши выходить замуж.
Камета удивленно вскинула брови, потом засмеялась.
– И сколько мне сидеть дома? – она посмотрела в его глаза. Ее взгляд обжег душу.
– Пока я не вернусь.
– А куда ты отправляешься?
– Я… на работу, зарабатывать деньги… на полгода…
– А-а… Я и не намерена скоро выходить замуж, только отучившись в институте…
– Значит, ты даешь слово ждать полгода…
– Конечно… – опять посмотрела она в его глаза… Эти черные глаза, эти бездонные колодцы, этот блеск радости. «Странно, если девушка с таким взглядом долго задержится около матери!» – промелькнуло в сознании.
Сейчас, спустя много лет, он поражается своей мысли: как он был прав! То, что он услышал, когда через пять месяцев вернулся с деньгами, не помещавшимися в карманах (оба брата, узнав о его тайных мыслях, добавили денег)… Тогда холодная боль впервые поразила его сердце, оставляя, подобно молнии в небе, след… Второй раз эта молния поразила его после гибели Усмана, потом – когда дорогу на Алхан-Калу усеяли людскими телами, затем – после массовых убийств солдатами в Алдах мирных жителей… Теперь-то часто поражает его эта боль. Крепким же оказалось его сердце, которое все это выдержало, не разлетелось на куски и до сих пор бьется в груди.
Почувствовав удушение от этих воспоминаний, он встал и начал ходить по комнате, слушая скрип половиц под сапогами. Неожиданно стены дома начинают дрожать, потом до слуха доносится грохот. Осторожно выглянув в окно, он видит мчащийся по улице танк. Один, два, три, за ними – бронированная машина.
Довт прячется за стоящий у стены платяной шкаф, чтобы никто, зайдя в дом, его не увидел. Взводит курок пистолета, который висит на поясе. Если эти бешеные псы со своей «зачисткой» сунутся сюда, он будет стрелять. Потом, если удастся, спасется бегством, если нет – погибнет в бою. Живым и в сознании он им не дастся. С пленными, рассказывают, они обращаются очень жестоко: натравливают собак, бьют током, подвешивают за одну руку, держат в зинданах, избивают… Чем терпеть эти истязания, лучше погибнуть.
Тишина затягивается, только вдалеке слышится стрельба. И на улице, и во дворе тихо. Значит, «зачистка» проводится в другом месте.
Довт снова прилег на своих вещах. Он чувствует слабость, временами наваливается дрема, но сон не идет. Его снова окутывает туман воспоминаний.
3
Да, когда Довт услышал, что Камета вышла замуж, он сначала не поверил. Думал, что сосед Илмади шутит. А когда понял, что это правда, ему в первую очередь вспомнился Закри и его слова. Сказанное им, оказывается, содержало тайный смысл. Имея свой определенный план, Закри тогда высокомерно и пренебрежительно говорил с ними.
– Эта гордая девушка вышла за плешивого человека, старше себя на пятнадцать лет? – сами собой вырвались у него слова.
– Он не старше нее на пятнадцать лет. Он же учился с вами в одном классе, – смеялся Илмади.
– С нами?
– Конечно, разве не с вами учился Берс? Тот, что хорошо рисует.
– С нами…
– Он-то и женился на ней… Не знаю, где ты у него видел плешь… Кучерявый, как барашек.
– А-а, она вышла за него? – еще больше удивился Довт. – Она же мне слово давала! – вырвался у него крик.
– Какое слово? Слово, что выйдет за тебя? – начал расспрашивать Илмади.
– Нет… обещала в течение полугода не выходить замуж…
Илмади покатывался со смеху.
– Никому больше не говори, что тебе дали это слово. Над тобой будут смеяться. Такое слово девушка за день может дать десять раз и десять раз изменить ему. Вот если бы она обещала выйти за тебя и дала что-нибудь в залог, тогда бы было о чем говорить. Такое обещание она, оказывается, дала Дени да еще кольцо в качестве залога. Отец Дени ходил к ним и устроил большой скандал. Кричал, что это явное неуважение к ним, что он этого так не оставит. Отец Каметы, Салах, сказал ему: «Ты не кричи, Денилбек, и по чеченским адатам, и по советским законам ты не прав. Если девушка дала что-либо в залог одному, но передумала и вышла замуж за другого, ни она, ни ее отец не подпадают ни под одно наказание. Но если бы эта девушка получила что-нибудь от парня, это было бы плохо. Тогда бы мы были виновны. К счастью, у этой девушки хватило ума не делать этого. Твои слова недостойны коммуниста и милиционера. Закон требует считаться с мнением девушки, не следовать отжившим свое обычаям прошлого. Дочь вышла за этого парня против нашего желания, купившись на его мазню. Мы-то желали родства с вами. Но что поделаешь, не суждено, видно». Такой «лекцией» Салах выпроводил Денилбека. Еще интересней то, что говорила Сагират, мать Закри, старуха, которая одной ногой уже стоит в могиле. Проклинала их, говоря, что одна-единственная девушка была, которая нравилась ее сыну, и ту за него не пустили, оставили сына без потомства. Смотри, не уподобляйся им. То, что случилось, уже не изменить, тебе лучше молчать про это, не становясь посмешищем для людей, – посоветовал Илмади.
Лежа, как и сейчас, в комнате под навесом, когда первая боль несколько улеглась, после долгих раздумий Довт понял, что Илмади прав. Однако ему тяжело было смириться с реальностью, тяжело тайно переживать… Еще тяжелее ему будет, если он встретит кого-либо из этих двоих. Поэтому нужно было уезжать из этого села, навсегда перебраться в город. Тот уголок, где его жизнь была озарена прекрасным светом, где в его душе был создан новый чудесный мир, самый родной уголок на земле вдруг стал немилым, опостылел, трудно было жить на пепле сгоревших надежд.
Поэтому на второй день, спозаранку, пока еще улицы безлюдны, крадучись, как вор, окольными путями, избегая большой дороги, Довт перебрался через Аргун и направился в сторону города. На окраине купил недорого домик и стал там жить, закатывая гулянки со своими новыми товарищами. Когда закончились деньги, он вышел в центр города и на главной площади увидел толпы людей, которые о чем-то спорили, кричали, аплодировали, при этом часто упоминали о величии Бога.
На грузовой машине перед Домом правительства стояла пестрая группа: одни – в костюмах, шляпах, с галстуками, другие – в тюбетейках, в рубахах с застежками, в широких вельветовых брюках с заправленными в носки штанинами, несколько человек в папахах, в черкесках, с кинжалами на покрытых серебром поясах. Среди них особо выделялся старик с длинной белой бородой, в папахе, повязанной зеленой лентой, в зеленом халате. Когда Довт подошел, тот как раз произносил в микрофон речь: «Посмотрите, люди, на этого человека! Это тот, про которого когда-то говорили наши святые. Он, оставив свой высокий пост, большую зарплату, отказавшись от благ, явился к нам, чтобы освободить от гнета неверных и коммунистов. Настало время, которое было нам напророчено, когда коммунистов будут вытаскивать из-под кроватей, из стогов и отрезать им головы. Если мы, оставив свои дела, будем послушны ему, встанем за ним – мы придем к свободе, о которой наши отцы мечтали столетиями».
– Правильно! Правильно! – раздались на площади одобрительные выкрики.
Но Довт не поверил площади. Он отправился в село, чтобы посоветоваться с отцом. В селе перед клубом он также увидел толпу. Поднявшись на возвышенность, Денилбек говорил в громкоговоритель:
– Люди! Разговоры об «отделении» преступны. Случаи вероломства такого рода были и раньше. Я слышал от стариков, что в тридцатые годы по равнинным селам ходили некие люди, называя себя турками. У них были подводы, полные оружия, которое раздавали бесплатно, говоря, чтобы они были готовы к восстанию против Советской власти, и обещая, что с помощью турецкой армии смогут добиться свободы. Чеченцы, готовые любому поверить, и оружие разобрали, и дали знать, что они готовы восстать против безбожной власти. Что из этого вышло? Зло. Эти люди оказались сотрудниками НКВД, которых направили спровоцировать чеченцев. После этого, меньше чем через месяц, и тех, кто купил оружие, и тех, кто впустил «турок», разговаривал с ними, кто проходил мимо, их родственников, соседей – всех забрали, и они бесследно сгинули. Такая же ловушка устроена и сейчас. Подумайте только об одном: во многих странах стояли военные базы России. Когда войска выводили оттуда, армия не оставила ни одного ствола, ни одного патрона. Почему же отсюда они выводятся так спешно, словно отправляются на тушение пожара, и при этом оставляют полные склады? Чтобы это оружие взяли мы и посеяли здесь зло. А потом, под предлогом наведения порядка, отдубасят нас как следует. Поэтому прошу вас: сидите по своим домам, не вмешивайтесь ни во что…
– Правильно говорит Денилбек, правильно! – раздалось несколько голосов.
В это время, растолкав людей, на пригорок ловко взошел отец Довта.
– Нет, неправильно, люди! Нет! Вы слышали, люди, слова наших святых праведников, что Советскую власть сменят, сидя за столом? Слышали. Сменили? Да. Что они еще говорили? Сказали, что будет жестокая война. Те, которые останутся ниже Войсковой дороги, будут страдать, которые успеют подняться выше Войсковой дороги – спасутся. Видимо, Войсковая дорога – это трасса «Ростов – Баку». Сказано, что русские солдаты уйдут отсюда, и на спинах у них будет снег. Эти времена предсказаны святыми людьми. Поэтому мы должны, не оставаясь в стороне, встать рядом с лидером, присланным Богом для нашего спасения. Если не встанем, завтра нам придется ходить среди людей с опущенными от стыда взглядами.
– Правильно! Правильно! Аллах Акбар! – кричал молодой человек с небольшой бородою и в военной форме. Довт с трудом узнал его: это был Илмади, который очень изменился за те полгода, что они не виделись. И в словах, и в жестах его чувствовалась уверенность. «Вот это воин!» – улыбнулся он. Его позабавило то, что Илмади, которому он никогда не давал спуску, стал таким авторитетом. Когда голоса утихли, отец продолжил:
– И Денилбека я хорошо понимаю. И он, и его отцы жили, имея выгоду от русской власти. Сегодня он ее теряет. Что поделаешь? Таков Божий промысел. Для тебя будет лучше, Денилбек, если ты смиришься с ним.
Не дожидаясь, пока разойдутся люди, Довт медленно вышел из толпы и отправился в город: он все понял. Сейчас он знал, где его место: в первых рядах защитников нового президента и его власти.
Это было нетрудно: надев военную форму, разгуливать с оружием. Часто он видел в городе и отца, который кружился в зикре1 на главной площади. «Сын, смотри, не оплошай!» – говорил тот на бегу Довту. «Не оплошаю», – отвечал он. На том и расставались. Вести долгие беседы обоим было некогда: он состоял в «отряде спецназначения», отец – в Совете страны.
Отца он узнавал издалека: тот всегда кружился вокруг кольца людей, направляя круг, криком подбадривая зикристов, с возгласом: «О Всемилостивейший!» – поднимая посох, когда нужно было остановиться и громко запеть религиозную песню. Теперь, когда по московскому телевидению рассказывают, как заварилась вся эта каша, его отца показывают на весь экран, в пылу зикра, с поднятым посохом. Довт, правда, этого не видел, знакомые рассказывали.
Через некоторое время, в начале весны, недовольные новой властью подняли мятеж. Захватив телевидение, они укрепились в нем. Когда президент спросил, кто возьмется его отбить, Довт вызвался первым. К нему присоединилось много бойцов. Дав несколько залпов по зданию из пулемета, установленного на бронированной машине, они ринулись на штурм и с боем отбили телевидение. Обходя второй этаж с пистолетом в руках, он вошел в одну дверь и оказался в комнате без окон, в которой стояли видеокамеры. Увидев, как в углу за занавеской метнулась тень, он крикнул:
– Выходи, положи оружие!
– Выйду, но оружия не сложу.
Даже не видя человека, Довт узнал его по голосу – Дени. «Как некстати мы столкнулись», – подумал он. Сначала показалась едва различимая, дрожащая рука с пистолетом, затем – он сам в милицейской форме.
– Это ты, Дени?
– Я, Довт.
– Оружие придется сложить… Вы проиграли, телевидение в наших руках.
– Я не сложу оружия, – отрезал тот. В это время, появившись неизвестно откуда, между ними встал Берс. Довт очень удивился тогда, ведь он не видел друга последние несколько лет, с тех пор, как тот женился на Камете.
– Откуда ты взялся, мушкетер? – спросил он с улыбкой. Увидев Берса, Довт забыл и про наведенный на себя пистолет, и про Дени, и про то, как они здесь очутились. «Как странно, что Камета, оставив Дени, – светлого, высокого, синеглазого здоровяка, меня – делающего на турнике «солнце», способного, ловкого, как волк, смуглого, отдала предпочтение этому Берсу – круглому, как мяч, кучерявому очкарику, который ниже нас обоих на целую голову. Странный народ эти женщины!» – мелькнула мысль.
– Да, да… мушкетер… Вы забыли то время, когда нас называли мушкетерами… наше детство… Опустите оба оружие… Что вы не поделили?.. Помиритесь… Как хорошо, что я успел… Встретив в центре города Илмади и узнав, что вы столкнулись на телевидении, я примчался сюда…
Пока они втроем так стояли, в дверь вошло много людей с оружием, знакомых и незнакомых. Внезапно погас свет, и установилась такая тьма, что хоть глаз выколи. Раздался выстрел, голова падающего Берса скользнула по ноге Довта.
– Свет! Свет! – вырвался у него крик. Когда включился свет, они увидели Берса, лежащего головой к нему, ногами к Дени. На левой стороне его груди было пятно крови.
– Ты убил его! – закричал Довт, наставляя пистолет на Дени.
– Зачем мне его убивать?! – кричал в ответ Дени.
Вставшие между ними люди разняли их…
С теми, кто отвозил тело, он отправился в село. Похороны были многолюдными. Люди очень тяжело восприняли убийство безвинного человека. Довт увидел, впервые после ее замужества, Камету, которую вывели, чтобы выразить ей соболезнование, она не держалась на ногах, и ее, плачущую, поддерживали две женщины. Двое детей – сын и дочь – остались без отца, сиротами.
На третий день отец отвел его в сторону:
– В этом нет твоей вины?
– Конечно, нет, дада.
– Я к тому говорю, что бывает и по неосторожности, нечаянно, в оружии заключено много коварства.
– Мое оружие подлости не совершало, дада.
– Ты можешь в этом поклясться?
– Конечно, могу.
– Это хорошо. Ни в коем случае не проливай кровь чеченца. Кто бы что ни сделал, кем бы он ни был, ты не имеешь права убить или ранить чеченца. Какой бы большой начальник ни приказал тебе, не делай этого. Для сына нет начальника выше, чем отец.
Он бы и так не поднял руку на чеченца. Что там говорить о стрельбе, он не выносил даже неприличного разговора между двумя чеченцами. Когда произносилась непристойность, он сердцем чувствовал, что рушится что-то большое, казавшееся до сих пор святым. Даже если бы Берс не встал между ними, он не собирался трогать Дени. И оскорбить его не собирался, заставив сложить оружие. Он сказал те слова только для того, чтобы испытать его. Это же не дело – пытаться унизить другого. Ему не нужно было государство, которое создается, ошельмовав одних чеченцев, раздавив их, сделав других победителями. Так же считал его командир Усман. Когда ему приказали выбить с помощью оружия милиционеров, укрепившихся в здании Городского Собрания, Усман сказал: «Я не намерен воевать с чеченцами, я буду воевать с внешним врагом, если он нападет на нас». С этого дня начались трения между военачальниками высокого ранга и Усманом. Когда его убили в бою, среди вождей мало кто искренне оплакивал его. Многие вздохнули свободно, избавившись от человека, который говорил правду в глаза. Мало кто выступал против новых порядков, теперь путь был свободен.
Потом, после похорон Усмана, зло, обрушившееся на народ, подобно горной лавине, размело грани взаимоуважения и благородства, казавшиеся до сих пор нерушимыми. Когда изредка, раз в два или три месяца, наведывался в село, Довт рассказывал отцу про то, что ему не нравилось в государственных чиновниках, особенно, как они пытаются опорочить несогласного с ними, унизить его, оскорбить.
Лицо отца мрачнело, как небо перед дождем. «Плохи дела, плохи. Да смилостивится над нами Бог!» – говорил он. Однако никогда у него не возникало сомнения в том, что курс президента верен, что это время переломное, предреченное еще святыми. Старшие сыновья за месяц до начала первой войны приехали домой и попытались переубедить отца: «Здесь будет война. Ее начинают жулики, разграбившие страну, чтобы отвлечь внимание от себя, ослабить, уничтожить наш народ. Мы не сможем эту войну остановить. Все, что мы сможем сделать, – уехать отсюда, мы приехали за вами». Но он не только не согласился, но и отругал обоих: «Вы говорите так потому, что боитесь за свое богатство. Кроме того, вы давно живете среди чужих. Поэтому и мыслями, и характером вы походите на них… Это время предсказано святыми. Даже если война начнется, она завершится нашей победой. Хотите – приезжайте домой и помогайте нашему президенту. Нет – сидите там. Но не говорите ни слова в адрес тех, кто встал на путь свободы. Понятно?!»
Довка все же попытался что-то возразить, высказать свое мнение, он весь побагровел от обиды. Средний, Дока, промолчал, у него жена была русская. Если бы он произнес хоть слово, посчитали бы, что заступается за ее родственников. То, что его жена приняла ислам, делала намаз, постилась в месяц уразы, не было бы принято во внимание. Уезжая, он, не стесняясь навернувшихся слез, произнес всего лишь несколько слов: «Да сбережет вас Аллах!»
И это был последний раз, когда семья собралась вместе. После того, как война перебралась за Войсковую дорогу, отец был очень задумчив. Весть о том, что при ракетном обстреле погиб президент, сразила отца, и на третий день он скончался. Сейчас Довту кажется, что причиной смерти отца явилась не гибель его президента, а то, что он усомнился в истинности слов, слышанных еще в детстве, в которые верил всем сердцем, усомнился, видя, что жизнь с каждым днем опровергает их.
Приехавшие на похороны отца братья забрали с собой, против ее воли, мать, Довт же ехать отказался наотрез: хорош бы он был, если бы сбежал и стал жить в стране врагов, воюющих с нашим народом! Он вернулся в свой домик на окраине города и не пристал ни к одной группе. Он-то бы жил и в селе. Но там жила она, озарившая однажды его жизнь, затем сделавшая столь несчастным. Как существовать рядом с ней? Что сказать при встрече? Как пройти мимо? Найти ответы на эти вопросы было труднее, чем воевать.
Когда началась вторая война, он присоединился к боевикам, оставшимся оборонять город. Иногда он жалел об этом решении.
Впервые такая мысль возникла, когда он наткнулся на одной из улиц на окраине города на большую толпу. В центре ее стоял небольшой грузовик с зенитной установкой. Какой-то старик говорил:
– Уберите отсюда этот пугач! Как только вы сделаете из него выстрел, нас начнут бомбить. Погибнут женщины, дети, больные, разнесут эти жилища, восстановленные нами с трудом.
– Если будут бомбить мирное население, мы напишем на них большую жалобу в ООН и Страсбург, – улыбнулся молодой человек в военной форме, с аккуратно подстриженной бородкой, множеством медалей на груди, с пестрым погоном на правом плече.
– Если нас всех уничтожат, зачем нам твоя ООН? – кричал старик.
– Вовсе необязательно вам всем погибать. Выжившим будет от этого какая-то польза, – не отступал тот. Он был в темных очках. Довту показалось, что он где-то слышал этот голос.
– Подожди, товарищ, сними-ка свои очки! – вышел вперед Довт.
– Это что еще за разговор?! Может, мне еще кое-что снять?!
– Надо будет, заставим снять и другое, – приставил пистолет к его уху Довт.
– Ха-ха-ха, – засмеялся тот, снимая очки, – ты еще злее, чем прежде, Довт!
– А-а, Илмади, это ты, – засунул пистолет в карман Довт. – Зачем ты мучаешь этих людей?
– Я должен выполнить приказ.
– Подожди-ка, мы ведь начинали все ради этих людей…
– Я не знаю, кто это начинал, почему. У меня есть приказ установить зенитку здесь.
– Валлахи, ты ее здесь не поставишь, пока я жив, – Довт снова достал из кармана пистолет.
– С тобой бесполезно спорить. Пойдем, ребята, я его с детства очень хорошо знаю. Он не отступит, – Илмади со своей группой ушел.
С началом второй войны Довт заметил много необычного, чего не было во время первой войны. Самое странное: боевикам не было дела до простых людей, а люди их начали ненавидеть. Иногда у него возникала мысль, что российские солдаты и боевики воюют не друг против друга, а с народом. Обе эти стороны имели, видимо, свои цели, неизвестные ему, и для их достижения они не щадили людей. Правда, по сравнению с российскими солдатами с их бомбардировками, артобстрелами, «зачистками», боевики чинили народу гораздо меньше зла. Но оно было. Поэтому сегодня в народе не было прежнего согласия. Многие боевики забыли о главных целях этого движения, делая то, что им скажут, воевали, погибая ежедневно в большом количестве.
Если в первой войне с победой выходили даже из, казалось бы, безвыходных ситуаций, убивая одним выстрелом двоих, поджигая, как спичечные коробки, танки, то теперь даже кажущиеся беспроигрышными столкновения завершались по какой-либо причине поражением. Говорится ведь, к тому, чему суждено быть, идешь, ослепнув. Такие ослепшие люди потянулись в ту ночь из города и подорвались на минах.
«Нужно дорожить уважением людей, – наставлял отец. – Того, кого не любят люди, не любит и Бог».
Да, причина поражений, как думается теперь Довту, крылась в этом. А единственный верный путь – это оказание помощи нуждающимся, и только твое сердце должно освещать этот путь. Прослышав, что где-то идет «зачистка», он тайком пробирался туда. Обнаружив издевающихся над людьми солдат, в которых водка увеличила жестокость, он давал несколько очередей, перебираясь с одного места на другое. Тогда военные, бросив все, устремлялись за ним. Далеко уводил он их, изредка стреляя. Затем, спрятав оружие, таился в заранее приготовленном месте несколько дней.
О его борьбе узнали люди. Про него стали слагать легенды. Рассказы о его подвигах, нередко приукрашенные, передавались из уст в уста. Живущие в развалинах люди и боевики прозвали его Одиноким Волком, говорили, что и солдаты, тщетно пытавшиеся выйти на его след, называли его так.
Он мало чем мог помочь, и все же это не давало угаснуть надеждам на лучшее в сердцах отчаявшихся людей.
Однажды вечером со стороны Алдов послышались стрельба и крики, но он был далеко и не смог прийти на помощь. Через неделю от людей, укрывшихся в школьном подвале, он услышал, что там в тот вечер убили пятьдесят семь человек, не разбирая стариков, женщин, детей – всех подряд. Говорили, что по поселку до этого бегал солдат, предупреждая, что за ним идут дикари, вышедшие убивать всех. Те, кого он успел предупредить, спрятались, но эти самые «дикари» убили его, назвав предателем.
Довту казалось, что рассказы о подобных добрых солдатах придуманы кем-то: или русскими, пытающимися ослабить ненависть к своему народу, или стариками, которые не желают до конца разочароваться в соседях. Так он думал, пока с ним не произошел один случай.
4
Довт принял на себя еще одно обязательство. Он носил еду, лекарства нуждающимся, которые терпели голод, холод в одном из подвалов Грозного.
Он ходил по магазинам, складам, собирая для них продукты. Так, пришел он как-то в школьный подвал, неся с собой полмешка пряников и конфет. Раздав их, обратил внимание на старуху, сидевшую в стороне.
– Что это Вы сидите в сторонке? Придвигайтесь, – сказал ей Довт.
– Она боится тебя… – сказала беззубая старуха со сморщенным лицом.
– Почему?
– Она русская… Марья Ивановна…
– Ну и что?
– Она тебя боится… думает, что ты боевик…
– Хоть и боевик, я не воюю со стариками и женщинами… Придвигайтесь, Марья Ивановна… С сегодняшнего дня можете считать меня своим сыном. Вам ничего не грозит, пока я жив…
Старушка подсела к ним и перекусила. До войны она преподавала русский язык в одной из школ Грозного. Муж ее умер. Двое детей со своими семьями жили в России: сын во Владивостоке, дочь в Москве.
На третью ночь, когда выпал снег, он на санках отвез туда два мешка муки. В ту же минуту одна смуглая женщина испекла вкусные лепешки. Хорошим продуктом оказались лепешки: со временем они не становились кислыми, как хлеб, их можно было есть всухомятку.
Как-то зимней ночью пришел он в этот подвал за лепешками, да и погреться, поговорить с людьми.
Через некоторое время в подвал заскочили солдаты:
– Встать! Лечь! К стенке!
Как золотоискатели песок и мелкие камешки в решете, они стали быстро «перебирать» обитателей укрытия и отделили от них Довта – на расстрел. «С первого взгляда видно, что это боевик. К стенке его!» – приказал командир. Его поставили к стене. «Хорошо хоть, что не забирают, избегну издевательств…» – успокоился Довт.
Люди в подвале начали кричать: «Это не боевик, он хороший человек, помогает голодающим, мы будем жаловаться президенту и в ООН напишем!»
– Заткнитесь! – дал очередь командир. Пули, рикошетя, отлетели от пола, стен, потолка. К счастью, никого не задело. Офицер повернулся к солдатам:
– Выполнять приказ!
Те вскинули автоматы.
«Ла хьавла вала къувата илла биллах1ил 1алийюл 1азийм», – прошептал он слова молитвы.
– Он что-то шепчет, – проговорил один из солдат.
– Подождите! – остановил их ОФИЦЕР. – Говори свое последнее слово, – повернулся он к Довту, вращая своими маленькими красными глазами. – Говори громко, чтобы все слышали. Любой человек имеет право на последнее слово.
– Мне нечего сказать!..
Не дав ему закончить, между ними встала Марья Ивановна.
– Мне есть что сказать! Я, Решетникова Марья Ивановна, учительница этого парня. С самого детства он никому не причинил зла, всегда выделялся своими хорошими поступками. Если бы не он, мы бы все давно умерли с голоду… Если вы вышли убивать безвинных людей, вы убьете его только после меня… – закричала Марья Ивановна, становясь перед Довтом.
– Ты русская? – направил на нее автомат ОФИЦЕР.
– Да. Вот мой паспорт, – она достала из кармана пальто паспорт и протянула ему.
– А что ты делаешь с ними, с этими… – выдержал он паузу, подыскивая самое грязное ругательство.
Марья Ивановна быстро продолжила:
– С этими самыми добрыми людьми я живу, потому что мой дом здесь…
– Я же говорил, что русские, живущие среди них, еще хуже… Может, обоих прикончить? – вышел вперед жирный солдат. Кажется, он не чувствовал холода: на носу и лбу у него выступили капли пота.
– Да ну… оставь их, пойдем, – офицер вышел со своими солдатами.
Тогда Довт впервые поверил, что среди русских есть люди, которые относятся к чеченцам хорошо.
Сейчас его друзей, живших в школьном подвале, увезли в Ингушетию в лагерь беженцев. Некому печь ему лепешки. Из тех, что он принес пять дней назад, осталось пол-лепешки, еще есть немного грецких орехов. Положив то, что имеется на ящик, заменяющий ему стол, произнеся молитву, он начал не спеша, словно сидел за обильным ужином, кушать, откусывая сначала от лепешки и заедая ее орехом. Когда он закончил, спускались сумерки. Затем он совершил вечерний намаз. Долго возносил мольбу и перебирал четки. Почувствовал душевное облегчение.
Довт решил посмотреть, нет ли где в городских развалинах и подвалах нуждающихся в помощи. Надвинул на глаза вязаную шапку, надел «гуманитарную» куртку. В один карман положил кусок лепешки, завернутый в бумагу, в другой – орехи. За пояс, под куртку, засунул пистолет.
На улице шел крупный снег. Он покрывал белым одеялом пережеванный и выплюнутый войной город: местами черными пятнами выделялись грязные улицы, развалины, раненые деревья, уцелевшие стены домов. Стояла тишина, только где-то вдали слышалась стрельба.
Довт шел по улице, застроенной, в основном, одноэтажными домами, только изредка встречались двух- и трехэтажки.
В двух маленьких окнах полуподвального этажа двухэтажного дома без крыши и окон он различил свет. Осторожно пробрался к окошку. Но быстро отошел в сторону: горящее на улице газовое пламя отбрасывало свет, и это превращало Довта в отличную мишень. Около другого окна было темно, так как свет загораживала куча мусора. Он подошел и заглянул внутрь.
В комнате были дети – он увидел их в свете керосиновой лампы. Трое спали на вещах, разбросанных по углам. У стола, на котором стояла керосиновая лампа, сидела девочка лет десяти. Похоже, что она плакала: в свете тусклого света отражались капли слез, катящихся по щекам.
В это время один из спящих проснулся. Это был мальчик, похоже, он чуть младше девочки.
– Айшат, ты плачешь?
– Нет, это было во сне. Я видела маму и сестру, убитую бомбой. Я знала, что это сон, знала, что, как только проснусь, они уйдут. Поэтому плакала.
– Пусть сон будет к добру, – произнес мальчик, как взрослый. – Я тоже видел во сне родителей. Наверное, их души беспокоятся за нас.
– Мама! – вскакивая, закричал мальчик лет пяти-шести. – Где мама? Она же только что была здесь.
– Мамед, это был сон. Мама еще не приехала, – обняла его Айшат.
– А когда она приедет, Айшат? – всхлипывал мальчик.
– Скоро приедет, Мамед, скоро, не плачь.
– А папа приедет?
– И папа, и мама – оба приедут.
Их голоса разбудили маленькую девочку. Протирая глаза, она подошла к старшему.
– И наши родители приедут. Правда, Шама?
– Конечно, приедут, Хеда, – поглаживая ее по голове, мальчик усадил сестру рядом с собой.
– Она принесет мне много конфет, яблок, бананов…
– И мне принесет много чего, – подхватил мальчик. – Много хлеба, молока, сметаны… Я проголодался! – закричал он.
– И я проголодалась, – вступила маленькая девочка.
– Идите сюда оба, – Шама взял черную сумку, висевшую на стене на гвозде. – Нате, кушайте хлеб.
Мамед быстро съел свой хлеб.
– Я хочу мяса! – сказал он.
– Я тоже! – повторила за ним Хеда.
– Мясо нужно сварить… Айшат, поставь кастрюлю с водой, нужно сварить мяса, – распорядился Шама.
Айшат поставила кастрюлю на печь. Шама с черной сумкой в руках подошел к печи. Накрыв кастрюлю крышкой, он подозвал маленьких детей:
– Идите сюда, пока мясо варится, послушайте сказку, – усадил детей рядом с собой. – Жила-была Коза, у нее было три козленка: Однопузый, Двупузый, Трехпузый…
– Да ну ее, я уже слышал эту сказку, – пробурчал Мамед.
– Раз слышал, расскажи ты… – Шама притворился, что обиделся.
– Рассказать? Я, папа и мама поехали как-то в село, – начал Мамед. – Там были дедушка и бабушка. Бабушка приготовила мне творог со сметаной и кукурузную лепешку. Потом мы с папой и дедушкой отправились косить. Там росла большая яблоня, а на ней много красных яблок.
– Это очень интересная сказка, – подхватила Айшат.
– И мне хочется рассказать сказку, – вмешалась Хеда. – На Новый год я с мамой и папой ходила на елку. Елка была большая-пребольшая. На ней было много игрушек. Гура-Дада2 подарил мне игрушку. И сфотографировался со мной… Шама, а когда будет Новый год?
– Когда на улице выпадет много снега, – ответил Шама.
В это время Мамед подбежал к печке и снял с кастрюли крышку. Горячая крышка, сорвавшись с его рук, упала на пол.
Он истошно закричал:
– Там нет мяса!!!
Подошла Хеда:
– А что там?
– Ничего, кроме воды! – плача, ответил Мамед.
Дети кинулись к Шаме:
– Ты обманул нас! Ты нас обманул!
Довт оглянулся, утирая навернувшиеся слезы, и у окна, озаренного газовым пламенем, заметил какой-то силуэт. Пригляделся… О Великий Бог! Это же Дени! Вихрь мыслей пронесся в голове Довта, но почему-то злости не было. От неожиданности он растерялся, не зная, что предпринять… Появилась возможность отомстить за Берса. Но имеет ли он право на месть? Кто его на это уполномачивал? А если Берса убил не он?.. Хотя мысли его смешались, Довт не терял рассудка. Напрягшись, как натянутая тетива, осторожно ступая, он отступил назад, обошел дом и с пистолетом в руках подкрался к Дени. Тот, заподозрив что-то неладное, быстро обернулся и потянулся к оружию.
– Не трогай оружие! Ты опоздал! – громко, так что услышал бы и глухой, крикнул Довт.
На несколько мгновений установилась тишина. Довту показалось, что прошла целая вечность. «Неужели он собирается стоять так и молчать?» – думал он.
Наконец, тот тихо произнес:
– Это ты, Довт?
Дальше они продолжали быстро, словно бросая друг в друга молнии.
– Я, Дени, я, – послал Довт свою молнию. Потом включившийся в голове магнитофон завел привычную речь: – Посмотри на этих детей. Мы вышли завоевать свободу, чтобы наши дети не терпели эти лишения… Все это случилось потому, что вы не присоединились к нам, а встали против.
И ответ Дени был быстр как стрела молнии:
– Если бы вы сидели по домам, не пытаясь совершить невозможное, и эти дети были бы сейчас дома.
– Нет, не были бы, над нашим народом каждые пятьдесят лет устраивается геноцид!
– Наслышались мы этих разговоров! То, чем занимаетесь вы, не что иное, как провокация, а цель – истребление нашего народа!
– Если сейчас перетерпеть, наш народ навсегда освободится!
Довт удивлялся себе: он повторял слова тех, с кем вел споры последнее время.
– Зачем вести бесполезные разговоры? Делай то, что намеревался! Стреляй!
– Как ты в нашего друга Берса?
– Нет, я не стрелял в него.
– Как не стрелял? Когда мы стояли друг против друга, а он встал между нами…
– Он пытался помирить нас. Какой был парень!
– Поэтому ты убил его?
– Я его не убивал… Как только он встал между нами, погас свет… Раздался выстрел… Когда свет включился…
– Когда свет включился, Берс лежал, а в твоих руках был пистолет… – повысил голос Довт.
– Однако я не нажимал на курок, – закричал в ответ Дени.
– Ты хотел стрелять в меня, но попал в него!
– Это неправда!
– Я убью тебя! Говори правду! – взвел курок Довт.
– Я не убивал Берса – вот правда! – не отступал Дени.
– Как ты скажешь правду?! Ты же внук доносчика Денисолта.
Сказав эти слова, Довт сам поразился: откуда они взялись? Он никогда не слышал, что Денисолт был доносчиком. И отец этого никогда не говорил. Значит, он, сам того не сознавая, встал на путь оскорблений, надуманных обвинений, к чему до сих пор относился с презрением.
– Мой дед был представителем власти… Старался установить порядок в этом крае… Твой дед, Бага, этот порядок нарушал… Называя себя абреком, уводил коров, которых выгоняли на пастбище!
Да, Дени тоже не удержался, чтобы не встать на этот путь беспочвенных обвинений и оскорблений. Ждал только повода, хотя прекрасно знал, что дед Довты не уводил чужих коров. Наоборот, когда создавались колхозы и у крестьян насильно забрали скот, он, пробравшись ночью на ферму, открыл ворота и отогнал коров по домам.
– Хватит! Я убью тебя! – закричал Довт.
– Так убивай! Стреляй, – невозмутимо произнес Дени.
Довт почувствовал, что рука, в которой он держал пистолет, дрожит. Испугавшись («Нажмешь нечаянно на курок, и тогда случится непоправимое»), он опустил оружие.
– «Стреляй!» У меня была возможность убить тебя, как только увидел… – глубоко вздохнул Довт.
– Почему же не убил?
– Не знаю… Не смог, хотя ты и причинил много вреда нашим ребятам… Эти дети…
– Что мы будем делать с ними?
– Не знаю. Жаль детей… То, что между нами, можно решить и потом.
Довт заметил, что Дени, стоявший до этого напряженным, несколько успокоился.
– Я тоже так думаю, – сказал он. – Давай сначала хоть поговорим с ними.
– Хорошо, иди первым…
– Опасаешься идти вперед?
– То, что мне можно доверять, ты сейчас видел. А кто знает, что у тебя на уме?
– Эх, чеченцы! – закричал Дени. – Вот о чем, оказывается, пелось в наших илли:
Да не умрем мы, молодцы,
Потеряв доверие друг к другу.
5
Шедший впереди Дени постучался, и голоса в комнате стихли. Затем мальчик постарше спросил:
– Кто там?
– Гура-Дада, – ответил Дени.
– А ты хороший человек?
– Гура-Дада плохим не бывает.
Шама открыл дверь и впустил их.
– Дети, не пугайтесь, мы вам ничего плохого не сделаем, – успокоил их Довт.
– Вас же двое, – удивился Мамед. – А где Гура-Дада?
– Гура-Дад двое, – ответил Дени.
– Он не таким бывает. У него белая борода, красная шапка, – высказала недовольство Хеда.
– Сейчас же идет война. Во время войны пришлось надеть форму, – попытался развеять ее сомнения Дени.
– А где же подарки? – ради них Мамед согласен простить им камуфляж.
– И подарки есть, – достав из кармана завернутую в бумагу лепешку, Довт разделил ее на несколько частей. – Берите, дети, ешьте.
– И у меня есть для вас подарки, – Дени достал из кармана сыр, завернутый в бумагу. Подойдя к столу, он разрезал его на куски и раздал детям.
– Г1ура-Дады! Знаете, как мы раньше встречали Новый год? – спросила Хеда.
– Как? Расскажи, – повернулся к ней Дени.
– Все брались за руки и водили вокруг елки хоровод…
– И мы сделаем так же, подходите все, беритесь за руки, – согласился Дени.
– Я елка, я елка! – встал в круг Мамед.
Остальные повели вокруг него хоровод. Хеда оказалась между ним и Дени. Все запели:
Новый год, Новый год –
Пусть добрым будет твой приход!
Новый год, Новый год –
Пусть счастье принесет!
Прошло какое-то время.
– Знаете, что еще делали раньше? – остановилась Хеда. – Играли в кошки-мышки.
Глаза Мамеда заблестели от удовольствия.
– Ладно, – сказал он, – ты будешь мышкой, я – кошкой.
Хеда побежала, Мамед бросился ее догонять. Остальные стали приговаривать:
Мышь, мышь, убегай,
Убегай, скрывайся!
Кошка, будь ты начеку,
Поймай быстро мышку!
Когда Хеда покинула круг, он распался, так как Довт и Дени не взялись за руки. Оторвавшаяся от «кошки» Хеда заметила это.
– Беритесь за руки, не пропускайте «кошку»! – закричала Хеда. Руки Довта и Дени соединились. Довт на время забыл обо всем: о войне, о вражде, обидах. Он вернулся в детство, в утро своей жизни. А там все было светлым, навевающим покой, как прозрачные воды реки, протекающей рядом с их селом, как тень дикой груши на ее берегу.
На его глаза навернулись слезы. Если он не сдержит себя, они хлынут, как потоки талой воды весной. Заплакать бы сейчас, оглушая криком весь мир, изливая все накопившиеся за последние годы обиды. Но нельзя. Засмеют. Некому тебя пожалеть. Вокруг одни охотники, а ты – одинокий волк, загнанный в угол. Поэтому нужно стерпеть, крепко стиснув зубы.
Остопируллах, как же он ослаб, чуть не расплакался. В последнее время часто тянет плакать. К чему бы это?
Довт тряхнул головой, словно отгоняя нахлынувшие чувства, и попробовал переключить внимание на игру детей.
После долгого преследования «кошка», наконец, догнала «мышку». И Хеда внезапно громко заплакала.
– Ты что это, Хеда? – опустился около нее на корточки Довт. – Поймал, ну и что тут такого? Это же игра. Сейчас ты будешь «кошкой», а он «мышкой».
Девочка сквозь рыдания произнесла:
– Папа и мама не идут домой.
– Придут, – успокаивал Шама.
– Конечно, придут… С ними придут и наши с Мамедом папа и мама, – пришла на помощь Айшат.
Шама между тем отвел в сторону Довта и Дени.
– Наши с Хедой родители умерли… И их родители тоже… Мы не говорим об этом маленьким, скрываем, – прошептал он.
– Да смилостивится над ними Бог!
– Да будет Он милостив к ним… Иди, Шама, к детям… Нам нужно немного поговорить, – сказал Довт, потом, когда мальчик ушел, обратился к Дени. – Ну, что будем делать с ними?
– Что? Нужно увезти их отсюда…
– Я увезу их в горы, в наше село…
– Да ты что? Оставшиеся там, бедняги, сами еле сводят концы с концами, к тому же путь туда не безопасен, дороги постоянно бомбят, подвергают артобстрелам, – не соглашался Дени.
– Давно ты был в селе?
– Месяц назад.
– Как там?
– Большинство уехало… Осталось с десяток семей… И семья Берса дома…
– Как же нам поступить с этими сиротами?
– Я их увезу… в Кабарду… в санаторий… Там безопасно… И в школу пойдут…
– Тогда быстрее собирайся в дорогу, – сказал Довт. – Скоро должны прийти мои товарищи. Мне трудно будет их удержать.
Зачем он это сказал? Да, ему не хотелось, чтобы Дени знал, что он один как перст.
Дени и сам не намерен задерживаться.
– Дети, собирайтесь! Мы уходим.
– Куда? – спросил Шама.
– Туда, где нет войны. В теплый, светлый дом.
– А куклы там будут? – посветлело лицо Хеди.
– И куклы будут.
– И много-много хлеба будет? – спросил Мамед.
– Все будет… Быстрее одевайтесь, берите свои вещи… – Дени стал помогать им собраться.
– Нам нечего брать… только то, что на нас, – произнесла Айшат.
– Пойдем тогда, – двинувшийся было в сторону выхода Дени вдруг застыл на месте, заслышав гул грузовой машины. Машина остановилась.
– Слезайте! Прочешем это место! – раздалась команда на русском языке.
Дени и Довт на мгновение замерли.
– Подождите пока, я пойду, посмотрю.
Когда Дени вышел, Довт с пистолетом в руках стал за дверью и, приложив палец к губам, попросил детей не шуметь.
«Сейчас мы увидим, Дени, насколько тебе можно верить», – прошептал он.
Снаружи послышались голоса:
– Стой! Ты кто такой?
– Я заместитель начальника райотдела милиции Денисултанов Дени.
– Документы!
На какое-то время установилась тишина.
– Что ты здесь делаешь? – задал вопрос тот же голос.
– Проверяем этот квартал силами милиции.
– Помощь нужна?
– Спасибо, нет.
Когда шум машины стал отдаляться, Дени вошел.
– Уехали? – засунул свой пистолет за пояс Довт.
– Уехали.
– Милость Бога не знает границ!
– Алхамдулиллах! Пошли, дети!
– Счастливого пути! – протянул Довт руку Дени.
– Счастливо оставаться! – пожал ее Дени. У двери Дени внезапно остановился. Повернулся и подошел к нему.
– Довт, я не убивал Берса.
– Теперь я верю тебе.
– В тот день мое оружие не стреляло.
– Я верю… А кто его убил?
– Когда погас свет… Тот, кто привык вершить свои дела в темноте…
– Значит, кто-то третий сеет между нами вражду…
– Да, Довт. Я давно это понял, – с этими словами он направился к двери. Пропустив вперед детей, вышел сам.
– Да сбережет вас Бог! – произнес Довт. Потом, прохаживаясь по комнате, добавил: – Опять я остался один.
Снова зашагал по подвалу. Потом, остановившись, рассматривая вещи, оставленные детьми, вспоминал их лица, голоса.
Затем начал размышлять вслух: «Много удивительного увидел я здесь. Человек, который воевал против меня, которого я считал своим злейшим врагом, спас мне жизнь. Не выдал солдатам. Мы помирились, помирились из-за этих детей. Значит, не такими уж и врагами были…»
Оглянувшись, он заметил мягкую игрушку – медвежонка. Решил догнать и отдать его девочке. На длинной улице никого не было видно – они ушли далеко. Падал снег, снежинки кружились в воздухе белыми бабочками. Зайдя, он поставил игрушку на стол. Выключил печку, повернув краник на газовой трубе. Окинув комнату взглядом, вышел. Душа болела. Вспомнилось детство.
Куда идти? Он стоял на улице мертвого города. На некоторое время установилась необычная тишина, слышался только шум ветра, круживший снег.
Неожиданно ему вспомнились слова Дени: «И семья Берса дома». Выходит, Камета в селе, со своими детьми. Сердце заныло от боли, он стал прислушиваться к нему, встав около израненного войною дерева. Да, он любит ее и теперь, когда прошло много лет после того, как она вышла замуж. За эти годы его мысли не занимала ни одна девушка. Оказывается, все, что он ни делал, воюя, скрываясь от карателей, приходя на помощь нуждающимся в ней, было всего лишь попыткой забыть эту девушку, забыть раны, нанесенные ею. Что он делает здесь, если односельчане его вернулись, если та, которую он любит больше жизни, дома?! Значит, нужно отправиться домой. К счастью, она жива. Нужно поговорить с ней хоть теперь. И ее дети ему будут так же дороги, как и она. Правда, люди дадут волю языкам…
Он злился на себя. Всегда он так: «Люди скажут это, скажут то…» Он долго жил, не прислушиваясь к своему сердцу, остерегаясь пересудов.
Но в последние годы он хорошо понял этих людей. Редко кто из них не нарушил пределы дозволенного… При удобном случае всякий готов проявить себя в жестокости, воровстве, хитрости или лицемерии. Если на то пошло, какая разница, что будут думать они? Ему с этого часа, с этой минуты все равно, что будут думать о нем. Бог все видит. Если Богом не запрещено то, что он задумал, какая разница, что скажут смертные?.. С плеч Довта свалилась большая тяжесть. Во всем теле он почувствовал легкость. Он помчится на семи ветрах в родное село, ведь он очень истосковался по дому, близким, по уюту, состраданию.
Ходивший последние два года обычно пригнувшись, таясь, Довт свободно шел по центру улицы, окрыленный своим решением, словно снежинка. Душа начала играть мелодию, возникшую давно, когда он познакомился с Каметой. Забыв обо всем на свете, кружась в такт мелодии, он шел к окраине города…
Неожиданно заметил, что на улице стало слишком светло. «Что это?» – успел он подумать, прежде чем услышал окрик:
– Стоять!
Обострившимся зрением различил блокпост, улицу осветил свет прожекторов с бронетранспортеров, стоящих по обе стороны дороги.
Довт резко отскочил в сторону и бросился бежать, чтобы скрыться, к развалинам за поворотом.
– Стоять! – раздалось снова.
Но останавливаться нельзя, тем более теперь, он должен достичь своей цели, цели, определенной им сегодня. Выстрел обжег левое плечо. Довт упал, словно подкошенный. На белом снегу разошлось темное пятно крови. Оно стало расти. «Неужели попался?» – мелькнула мысль. Потом… Потом все исчезло, покрывшись мраком. В этом мраке была видна только одна ослепительно яркая снежинка, которая устремилась в бездонную глубину черного неба. Потом в этом мраке стала различима светлая, прозрачная река, неторопливо несущая свои воды вдоль зеленого луга. На берегу ее росла высокая дикая груша. В тени дерева сидел Берс и ел маленькие плоды, омывая их в чистой воде. Довту захотелось поскорее дойти до него, чтобы, сидя рядом с ним в тени груши, на берегу светлой реки, вкушать маленькие желтые плоды, окуная их в реку.
2006.
[1] Зикр – коллективная молитва, громкое благодарение Бога.
2 Гура-Дада (ГIура-Дада) – Дед Мороз.
Перевод С. Мусаева.
Косари
Повесть
1
…Молодые и зрелые чеченские писатели вели активную жизнь. Они встречались, беседовали, читали друг другу стихи, рассказы, заходили в мастерские художников, чтобы те навечно запечатлели их задумчиво-мудрые лица на холстах и бумагах, попивали пиво на берегу Сунжи, вечерами собирались у кого-нибудь и за чаркой вина произносили тосты. Затем расставались на несколько дней сочинять свежие творения, чтобы декламировать при новых встречах. Через некоторое время они встречались вновь.
У писателя по имени Ахмадук зародилась одна идея. Он был в восторге от этой мысли. И если его сотоварищи согласятся с ним, им не придется больше страдать от городского смога.
Когда на традиционном сборе собралось около десятка мастеров слова и столько же творческих и научных специалистов, он высказал свою задумку:
– Много говорить я не буду, мои собратья. Если мы будем кваситься в этом городе, творческого роста не добьемся. Нам надоел этот город, и мы надоели ему. Надо выходить на природу. Она нам подскажет новые образы и новый смысл… Думаете, зачем Хемингуэй то уходил на войну, затем охотился в Африке или ловил рыбу на Кубе? Он искал новые ощущения и мысли, новые образы для своих будущих произведений. Вот ты говоришь, что Фолкнер жил на своей ферме или, как там, ранчо. Жил там, а не в городе. А где находится ферма? На природе. Нам надо идти на природу. Но не для праздной прогулки. Наш выход на природу должен принести пользу и нам, и людям.
Воодушевленный своей речью, Ахмадук раскраснелся. Испариной покрылось не только его и без того красное лицо, но и толстые стекла очков.
Когда лица слушателей начали расплываться, словно в тумане, он снял очки и, достав из нагрудного кармана рубашки небольшой платочек, протер их и снова надел. Лица присутствующих стали отчетливыми: казалось, их заинтересовала его тирада – значит, не зря он столько говорил?
Поэтому и нельзя быть многословным: длинная речь быстро надоедает. И, пока не ослабло внимание слушателей, надо высказать основные моменты.
– Короче говоря, на нашей земле есть гора… Ковчег-лам называют ее. С одной стороны она граничит с Грузией, с другой расположен Дагестан. Лесов там мало, только в тех местах, где источаются родники. Вокруг родников лежат небольшие долины. Растут некоторые виды кустарников, береза, верба, лиственница. Можно найти тенистое место для отдыха… С горы течет, образуя небольшое ущелье, речка… есть один водопад, где река, падая с обрыва, рассыпается на брызги… Эта гора полна разнотравьем, цветами. Возьмем свои косы, поднимемся на Ковчег-лам и начнем косить. Во-первых, отдохнем от этого города. Во-вторых, чистый воздух, изумительная природа навеют нам новые произведения.
Присутствующие писатели согласились с этим. К ним примкнули один певец, двое композиторов и трое художников. Никто не возражал. Сомневался только один поэт-пародист Зугов:
– Как видите, я полноват, и косарем для вас быть не смогу.
– Не все должны стать косарями… Можно и сено собирать… Сначала в копны, затем в скирды… Или, если не хочешь, ничего не делай… Наслаждайся природой, сочиняй пародии.
Ахмадук снова начал воодушевляться, пытаясь рассеять сомнения Зугова.
– Было бы желательно, чтобы ты тоже поехал, Зугов, – бросил реплику поэт Масаев. – Может быть, там, на свежем воздухе и солнце, у тебя уменьшилась бы желчь.
– Если бы только желчь, скажи лучше: яд, – добавил поэт Дамаев. По-видимому, обоим поэтам изрядно досталось от пародиста Зугова.
А сам он сидел, уподобившись истукану. Разговоры утихли, и он сказал:
– Хорошо.
Когда пришли к всеобщему согласию, Ахмадук подытожил:
– Вы все согласны. Поэтому завтра с утра выезжаем. Сначала на автобусе до местечка Кате, оттуда на грузовике до урочища Каххаши, а оттуда два-три часа пешей ходьбы – и будем у той горы…
– А с косами как? – спросил рыжебородый детский писатель Гакашев.
– У кого дома есть коса, можно прихватить с собой. Вообще, местные пастухи обещали обеспечить нас и пищей, и косами. А мы обеспечим их сеном…
– Смогут ли они прокормить около двадцати человек? – засомневался известный чревоугодник романист Владилен.
– Об этом не надо беспокоиться. Наше дело – приехать косить, собирать сено. Остальное взяли на себя местные жители… Есть места для ночлега. Если не хватит, расставим шатры, которые заранее доставлены туда, – словно пастух, направляющий баранов в загон, Ахмадук направлял мысли присутствующих в нужное русло.
– Великое дело ты творишь, Ахмадук. Любую свою затею осуществляешь. Вероятно, джинны тебе помогают, – тихо, будто про себя, но достаточно четко, чтобы услышали остальные, промолвил лысоватый скульптор и архитектор Ягаев.
– Неужели кроме джиннов мне некому помочь? – спросил Ахмадук. Словно этот вопрос не относился к нему, Ягаев сидел и смотрел в угол. Безмолвие затянулось на несколько минут.
– Тогда расходимся, завтра пораньше надо отправляться в путь, – Ахмадук направился к выходу.
2
На следующий день двадцать два человека – писатели, художники, певцы, композиторы, ученые – сели на желтый автобус и отправились в горы.
День был ясный. Несмотря на незначительную неровность дороги, автобус ехал монотонно, без особой тряски. Шофер держал среднюю скорость и умело маневрировал между редкими ухабами.
После некоторой тишины пассажиры немного оживились. На заднем сидении поэт Дамаев и драматург Девниев затеяли игру в шахматы. Поэт Ахаев стал настраивать свой дечиг-пондур. Карикатурист Забархоев яростно забренчал на своей гитаре и заорал:
Я недавно видел Ибрагима,
А сегодня он зарыт в земле.
Шахматисты поссорились и с громкими криками вцепились друг в друга. В автобусе начался кавардак.
Ягаев, задумчиво сидевший на переднем сидении, меланхолично почесал свою лысину и голосом, который услышал бы и глухой, воскликнул:
– К слову сказать… Намедни… Не шумите, мы ведь интеллигенты все-таки!
От этого внезапного и громкого окрика все притихли: они и представить себе не могли, что обычно тихий Ягаев может издать такой рык.
– Вы двое, до нашего приезда прекратите игру в шахматы. А ты, Забархоев, оставь в покое умершего Ибрагима и спой, к слову сказать, что-нибудь повеселее что ли, намедни… Будет еще лучше, если Ахаев на своем дечиг-пондуре исполнит какую-нибудь мелодию… Мы выбрали нелегкий путь, и каждый должен об этом подумать. Мне было бы легче из камня изваять статую, чем встать на этот путь.
После такого выступления Ягаева Ахаев начал перебирать струны дечиг-пондура, и путники погрузились в размышления.
Тем временем речка, разрезавшая склон Ковчег-лама на небольшое ущелье, продолжала свой вечный путь. Она то равномерно бежала по плоскости, то срывалась с обрыва вниз и разбивалась о камень на тысячи мелких брызг, которые (за исключением тех, что отлетали далеко) стекали с камней, вновь сливались друг с другом, образуя русло реки, и текли дальше.
3
Жаркий летний день был на исходе, когда городские косари подъехали к месту, где кончалась проселочная дорога. Впереди была речушка и пешеходный мостик. Колхозный водитель из Каххаша развернул свой грузовик и, попрощавшись с путниками, рванул обратно, увеличивая скорость своей машины, словно опасаясь, что его могут здесь задержать надолго. Пыль, поднятая его колесами, еще долго висела серым облаком над дорогой. Они долго смотрели ему вслед, пока не улеглась пыль. По бревну, служившему мостиком, путники перешли на ту сторону речки и очутились в низине, поросшей березами.
– Откуда здесь взялись эти русские березки? – удивился художник Камаев.
– Калу, ты ошибаешься… Это чеченские березы, – заметил Ахмадук.
– До сих пор не знал, что они у нас растут.
– В горах растут… Здесь встречаются еще зез, бага, база – увидишь, как поднимемся выше…
– Это еще что за деревья?
– Я расскажу тебе, ты записывай.
Камаев, достав блокнот и карандаш, приготовился писать, присев на корточки:
– Говори.
– Зез – это лиственница, бага – сосна, база – ель.
– А как ты сказал береза?
– Дакх… Нет, не дак… Дакх… Дак – это другое дерево. Русские называют его ивой.
– Ничего себе, – удивился Камаев, убирая свой блокнот в холщовую сумку, – да тут все климатические зоны собрались… Я не зря, оказывается, приехал. По крайней мере, научусь чеченскому языку.
В конце березовой долины высится обрыв в несколько метров, чуть выше начинается лесистый склон горы.
На отвесной стене обрыва виден грот, где могут поместиться несколько человек.
Повыше очаг из камней, зола, головешки.
– У меня есть маринованное мясо для шашлыка. Вчера вечером заготовил. Может испортиться. Надо здесь его испечь, – предложил поэт Аржикантов.
«Слишком много поэтов оказалось среди нас, – пронеслось в голове Ахмадука. – Они могут помешать выполнить задуманное».
– Будет замечательно! – поддержал поэта критик Ниттаев.
Отодрали немного бересты для розжига, сверху положили дрова и подготовили очаг. Костер разгорелся от первой же спички.
Маринованное мясо оказалось только у двоих. Шампуров на всех не хватило. Каждому досталось по два-три кусочка… Путники были довольны и этим. Запив этот скудный полдник кисловатой водой из речушки, они засобирались в путь. В это время в тени дерева, где устроились шахматисты, раздался крик Дамаева:
– Поставь фигуру! Отмены ходов нет!
– Почему? – вскипел Девниев.
– Детские игры кончились. Мы играем серьезно.
– Но ты же отменял свой ход.
– В этой партии нет, и больше не буду.
– Не будешь?
– Не буду!
– Тогда забирай к черту эти шахматы или прими позу йоги! – Девниев резким движением смахнул фигуры с доски.
Дамаев нанес ему удар правой прямо в глаз. Девниев упал.
– Теперь сам стой в позе йоги!
Художники вмешались в драку. Писатели и не помышляли разнимать, им надоело их вечное противостояние, которое в конце концов и должно было завершиться таким образом. А композиторы и певцы, которые в этих горных звуках ловили новые особенные мелодии, в шуме, поднятом шахматистами, нашли естественное созвучие.
– Я не прощу ему этот удар! Отпустите меня! – орал Девниев, пытаясь вырваться из рук товарищей.
– Подожди, Девниев! Мы приехали сюда не для того, чтобы устраивать вашу схватку. Мы вышли в путь для большого дела. Если даже в пути вы устроили такое, что будет на месте? – крикнул Ахмадук, испугавшись, что начатое дело на этом может и завершиться.
– Не спеши, Ахмадук, – сказал Ягаев, и мощным голосом добавил: – Мы здесь не для мордобития, к слову сказать… намедни… все-таки не звери. Много веков назад, если такое случалось, наши предки созывали Совет и разрешали спор… Нельзя усугублять… суд майстинцев1, живших в этих горах, славился на весь мир. Было бы хорошо, чтобы главным судьей стал кто-то из них. Есть среди нас майстинец?
– Нет. Они такими пустяками, как мы, не занимаются.
– Есть их ближний сосед, ажхо.
– Он тоже подходит, – согласился Ягаев.
– Овш! Подойди сюда, Овш! – позвал Ягаев.
– Ну, что вы хотите? – коренастый и плотный, как дубовый пень, актер Джагаев вошел в круг, приглаживая свои густые черные усы.
– Ты должен вынести решение по этому случаю, – сказал Ягаев. – Если ты родом из этих гор, то должен хорошо знать, как это сделать.
– Ничего сложного, – он сел на подготовленный для него чурбан, – если они примут мое решение.
– Я соглашусь, – заверил Дамаев.
Все посмотрели на Девниева.
– Я тоже чту чеченские традиции.
– Хорошо, что ты такой. Теперь от каждой группы пусть подойдут по одному представителю и расскажут версию удерживаемого. Расследование будет тайным. Лишний шум не поднимайте. Для вынесения решения я выбираю себе двух помощников: Камаева и Зугова, – начал свою работу Овш.
Главный судья, двое его помощников поднялись и вошли в грот. Две группы, ожидавшие их решения, иногда приходили в движение, сдерживая разъяренных драчунов. Но их удавалось удерживать на расстоянии друг от друга.
В это время Овш со своими «присяжными» выслушивал доводы сторон. Они внимательно слушали представителей, взвешивали, отмеряли, кроили, отрезали. Все было принято во внимание: и то, что шахматы принадлежали Дамаеву, который и пристрастил Девниева к этой древней игре, и то, что Девниев нарушал шахматные правила, хотел изменить уже сделанный неверный ход, а когда Дамаев ему это не позволил, то противник оскорбил его на словах. К слову сказать, «адвокат» Девниева попросил обратить внимание судей на то, что его подзащитный оскорбил противника в очень корректной форме. Девниев, несмотря на свой гнев, не требовал, чтобы Дамаев становился «вверх ногами», а попросил его занять позу йоги. Однако доверенное лицо Дамаева заявил, что, независимо от подбора выражения, оскорбление его подопечному было нанесено, а оскорбление не может быть корректным в принципе. И Дамаев нанес удар кулаком, когда его терпение кончилось…
Когда завершились прения сторон, Овш задал им несколько вопросов и попросил обоих удалиться. Затем, посоветовавшись с двумя судьями, главный принял решение.
Когда Овш вышел из грота, чтобы огласить вердикт, он почувствовал себя древним старейшиной Совета страны, который собрался объявить народу решение общенационального значения. Отрешенный взгляд его скользнул над застывшими в ожидании его слов людьми и остановился на далеких заснеженных вершинах гор, затем устремился в глубокую небесную высь. Мощным голосом крикнул он:
– Люди, слушайте! Слушайте! Я, Жамола, сын Жокала Джагаева, сегодня, девятого дня месяца косы, объявляю решение Совета страны! Первое: за нанесение удара кулаком в глаз драматургу Девниеву поэта Дамаева объявить изгоем… то есть… отделить от нас и оставить в этом гроте. Второе: драматург Девниев обязан прекратить вражду. Решение окончательное и обжалованию не подлежит! И обе стороны должны его выполнить беспрекословно!
Люди в восторге аплодировали. Члены Совета во главе с главным судьей, степенной походкой и важным взглядом подчеркивая свою значимость, медленно спустились вниз.
4
После этого Ахмадук снова взял в свои руки ослабленные бразды руководства экспедицией.
– Идем! Идем! – закричал он. – Дотемна надо добраться до места Хамце.
Каждый взвалил на себя поклажу и все, кроме Дамаева, направились в сторону горы.
Он, словно выброшенный котенок, тоскливо смотрел им вослед. Многое отдал бы он, лишь бы быть с ними вместе, но решение Совета страны надо было выполнять.
Минут через десять тропа, по которой шагали путники, повернула в гору. Еще через пять минут у всех участилось дыхание.
– Эй, – крикнул кто-то. Все обернулись, вдали стоял отставший Зугов. Он вспотел.
– Я дальше идти не могу. Уходите. Если бы не курение… – оправдывался он.
– Подождем, пока ты отдышишься, и вместе двинемся дальше, – сказал Ахмадук с затаенным сомнением.
– Нет… вы идите… сегодня переночую с Дамаевым в гроте, – с трудом выговорил Зугов.
– Иногда туда подъезжает машина.
– На ней уедешь.
– Хорошо, – Зугов присел на придорожный валун.
Путники отправились дальше… Как частый гость этих горных троп, Ахмадук шел легко. Остальным приходилось останавливаться для передышки. Путь, рассчитанный на два часа, затянулся на три.
Когда до Хамце оставалось метров двести, закричал Владилен:
– Я не могу идти дальше!
Он тихо присел на месте и завалился вместе с рюкзаком.
– Что с тобой? – подошли к нему некоторые. Остальные, воспользовавшись таким случаем, сами присели отдохнуть.
– Устал, духу нет, – ответил Владилен.
– Душа твоя ослабла давно, – заметил критик Ниттаев. – С тех пор, как ты свое имя Вадуд заменил именем трупа, ослабла твоя душа, – он поднял зажигалку к лицу Владилена и щелкнул. Тот зажмурил глаза.
– Какого трупа имя? – спросил кто-то.
– Владимир Ленин, несчастный труп которого лежит на площади в Москве и которого никак не приемлет земля… Как нормальный человек может себе присвоить такое имя? – возмущался Ниттаев.
– Вот почему, оказывается, его последние романы были такими слабыми, бесцветными, а герои слабаки… – начал итожить поэт Аржикантов. – Его первые романы были полны жизни, страстей, действий…
– Потому что имя его тогда было Вадуд. Какое звучание! Какая сила! Ва-дуд!
Владилен зашевелился:
– Проголодался! Шоколад… – тихо произнес он.
– Пожалуйста, – Ахмадук достал из своего рюкзака маленькую плитку шоколада и протянул.
Откусив немного сладости, Владилен медленно и неуклюже поднялся. Путники зашагали дальше.
5
А в местечке Хамце жизнь текла своим чередом. Пятидесятилетний Бага, присмотрев за скотиной (коровы и бычки были ухожены, овцы и козы отдыхали в загоне), собрался прилечь на топчане под навесом. В дальнем конце длинного навеса жена Хазман крутила сепаратор, юная дочь Хазу с дуршлагом в руках следила за кастрюлями на печке. В них была простокваша, которая постепенно превращалась в творог. Хазу ловила его дуршлагом, сверху придавливала рукой и, потряхивая, освобождала от сыворотки. Затем заворачивала творожный комок в марлю и подвешивала. Через некоторое время эти чуть просохшие комочки бросали в кадку с рассолом из сыворотки. Там и будет лежать этот творожный комок, твердея и впитывая соль.
День ото дня хорошела и цвела Хазу, словно горный красный цветок на лугу, распуская лепестки своей красоты, упиваясь утренней горной росой, впитывая ночной покой и сияние звезд… В этой ранней красоте не было суетливости и затаенной жажды скорейшего постижения неведомой цели, в ней было самодостаточное спокойствие белоснежных горных вершин. Многие семьи, обитавшие на склонах Ковчег-лама, уехали на плоскость по воле взрослеющих сыновей и дочерей, которые заявили: «Мы не хотим жить в этой глуши, когда настоящая жизнь кипит там, на равнине! Ничего не видя, кроме коров, овец, гор, неба, единственной речки и нескольких родников…»
Хазу довольствовалась тем, что видела вокруг. Она жила, радуясь тому неослабевающему чувству удивления окружающим миром, которое зародилось в ней в момент пробуждения сознания, еще в раннем детстве. Только иногда в последнее время ей становилось неуютно оттого, что рядом не было ровесника, с которым она могла бы поделиться своим восторгом от цветущей весны или мыслями, навеянными созерцанием далеких ночных звезд. Она считала, что даже с этим беспокойством можно совладать, если мир вокруг останется неизменным. Лишь бы так же по утрам возились родители, совершали омовение, творили намаз, шептали молитву, чтобы они будили Бакара, который младше ее на два года, чтобы она доила коров вместе с матерью, чтобы так же журчали родники…
Горы стояли, ручьи бежали, только родители стали меняться: по мере того, как они с братом все дальше уходили от детства, родители старели, седели волосы, росло число морщин на их лицах. Поэтому при всем ее желании неизмененным все быть не могло.
И это лучше нее понимали родители. Поэтому они знали, что, когда дочь вырастет, необходимо будет спускаться к людям, и часто говорили об этом между собой. Однажды, когда родители под навесом пили чай с душицей, она услышала, как мать заметила, что сына женить несложно, дочь устроить тяжелей.
После этого беспокойство Хазу увеличилось, она тревожилась за свое будущее. Мысль о том, что ей когда-нибудь придется выйти из-под крыла родителей, внушала страх. И все-таки она часто думала об этом, ясными ночами наблюдая за звездами. И сегодня вечером она сидела возле копны свежескошенной травы (чей запах тоже дополнял вкус ее теперешней жизни) и смотрела на звезды.
Внезапно раздался лай собак, прервавший ее раздумья.
– Бакар, иди, отгони собак. В это время зверей не бывает, наверно, путник какой-то… – сказал Бага и тихо про себя добавил: – Какой может быть путник, сюда в год два человека не приходит.
Бакар побежал и успокоил собак. Через некоторое время под навесом появились гости из города во главе с Ахмадуком:
– Ассалам алейкум!
– Ва алейкум ассалам! Вы намеренно или случайно? – поднялся им навстречу Бага.
«Кто они такие? И зачем здесь?» – мучимый этим вопросом, хозяин обошел каждого гостя, пожимая руку.
– Ты, наверное, забыл меня, Бага, – сказал Ахмадук.
– Кто же ты? – внимательно посмотрел Бага. – А-а, неужели ты, Ахмадук?
– Он самый. Чему ты удивляешься, разве я тебе не обещал, что приеду?
– Говорил. Это было полгода назад, когда мы познакомились на автостанции.
– Да. Поэтому я и приехал, как и обещал, во время косовицы. Много косарей привел. Тебя не смущает такое количество гостей?
– О чем ты? Гость от Бога. Чем больше гостей, тем лучше. Убытка не будет, а благодать увеличится. Проходите, положите свои котомки, располагайтесь… Подойди, Бакар, помоги им.
Отец с сыном проворно помогали гостям освободиться от поклажи, складывали их рюкзаки в углу под навесом. Когда гости расположились, вышла хозяйка:
– Дай Бог вам здоровья и мира. Как хорошо, что вы приехали. Сегодня, когда петух кукарекал, повернувшись к дому, я поняла, что кто-нибудь приедет.
– Не кто-нибудь, а двадцать приехало.
– Это хорошо… Сейчас я испеку чепалгаш. Дорога утомляет.
– Ковчег-лам хотим очистить от травы.
– Будет замечательно, если у вас получится… Говорят, что прежде такого не случалось… Все ваши родные живы, здоровы?
– Все живы и здоровы, – ответил за всех Ахмадук.
– Это верно, – вступил в разговор Бага, – никогда прежде Ковчег-лам не скашивали полностью. Самое большое – половину косили.
– Почему?
– У людей не было согласия. Двое косарей за два месяца могли бы это сделать. А вас около двадцати… Вы можете спокойно за две-три недели закончить.
– Мы это сделаем, Бага. Можешь не сомневаться.
– Наши предки говорили, если эту гору очистить от бурьяна, кустов, снизойдет благодать… Бакар, поймай того круторогого барана… – крикнул хозяин.
– Не надо резать барана… к тому же ночью… – попросил Ахмадук.
– Ты что? Не одного, а двух зарежем. Вообще-то надо было бы резать по барану на гостя… Но мясо может пропасть… Здесь у нас холодильников нет, как у жителей равнины. Но пока вы здесь, каждому гостю достанется по одной бараньей голове…
Тут Бага обнаружил, что никто из гостей его не слушает. Взоры всех устремлены к углу навеса. Посмотрев туда, Бага заметил появившуюся из-за стога сена дочь.
– Добро пожаловать! – произнесла она мягким голосом, без смущения и удивления, словно видела их здесь ежедневно.
– Божьей милости…
Девушка подошла к матери, суетившейся у печи.
– Это наша дочь, – сказала мать. – Подойди, Хазу, помоги мне испечь чепалгаш.
Отец с сыном отправились резать барана.
Ахаев взял в руки дечиг-пондур и начал настраивать, перебирая струны. Наконец, он стал напевать песню на стихи Ахмеда Сулейманова о запоздалом путнике, которого в буранную ночь приютила в горах чеченская семья.
И без того торопливые руки хозяйки под звуки песни заработали еще быстрее. Ежеминутно она готовила очередную лепешку с творогом и бросала на сковороду. Хазу вовремя переворачивала, не давая ей подгореть.
И щедрость вайнахов,
И их благородное слово
Обогреет гостей
Сильней, чем огонь очага…
Ахаев закончил песню и умолк с дечиг-пондуром в руках.
– Живи долго, чеченец, и без этой песни мы приняли бы тебя гостеприимно. Мы, горцы, только и умеем гостей принимать, и больше ничего, – сказала хозяйка, бросая в сковороду очередной чепалг. От этой шутки гости захохотали, разбудив спящую округу.
– Всегда ты что-нибудь невпопад вытворяешь, Ахаев, – сказал Ягаев. – Лучше посмотри на тихую природу и сыграй успокаивающую мелодию.
Ахаев молча перебирает струны. Ему необходимо собрать свои мысли, разрозненные замечаниями хозяйки и смехом товарищей, и выбрать мелодию. Наконец, он начал мелодию, похожую на журчанье ручейка, которая соответствовала этой тихой ночи. Не успел он закончить свою мелодию, как на длинном столе под навесом появились две большие горки дымящихся чепалгаш, обданных кипятком, смазанных топленым маслом и аккуратно нарезанных. Гости расселись на скамейки по обе стороны стола и налегли на ужин.
– Уф-фай! Какие вкусные.
– Удивительно тонкие получились…
– Хозяйка мастерица.
Не успели доесть чепалгаш, как на столе появились жареные печень, сердце и легкие барана, а затем и вареное мясо.
Трапеза затянулась заполночь. Удовлетворенный ужином Владилен заметил:
– Я не знал, что в горах сохранились такие обычаи и традиции… Нам бы всегда вот так путешествовать, возрождая благородные традиции нашего народа.
– Всегда нельзя, – сказал Овш. – Лето не вечно тянется, и зима приходит.
– Тоже верно… А теперь нам надо укладываться спать, – вступил Ахмадук.
– Хвала Всевышнему. Пусть милостыней зачтется эта пища!
– Аминь!
– Аминь!
Гости расположились кто в палатках, кто под навесом.
В это время ущербная луна струила свой мягкий и холодный свет на склоны гор и клонилась к горизонту. А речка, разрезавшая Ковчег-лам, стремила к Аргуну свои воды, в которых блестели отражения луны и далеких звезд.
6
Ахмадука разбудил стук молотка. И он почувствовал некоторую неловкость оттого, что они так долго спали, ведь приехали работать.
– Почему не спишь? – отвечая на приветствие, привстал Бага с молотком в руке. Напротив него стоял Бакар, поддерживая на наковальне косу.
– Сколько еще можно лежать? Хороши же мы – приехали косить и спим до вечера.
– Отдыхайте, косовица никуда не денется… – сказал Бага, присаживаясь на стульчик.
– Так-то оно так… однако говорят, что желательно косить по росе…
– И по росе успеете накосить. Ковчег-лам – большая гора, – Бага начал отбивать очередную косу.
Остальные гости тоже стали просыпаться…
Умывшись возле ближнего родника, радуясь природе и чистому воздуху, они начали собираться вокруг стола.
Вскоре на столе появились белые лепешки, хлебцы из кукурузной муки, сметана, сыр, яичница, творог с маслом, которые проворно подносили Бакар и Хазу.
Позавтракав, гости улеглись в густой траве, завели разговоры, разделившись на группы по два-три человека.
– Товарищи, так дело не пойдет. Мы приехали не только отдыхать! – раздался окрик Ахмадука.
– А зачем мы приехали? – удивился Забархоев. Со вчерашнего вечера ему не терпелось сыграть на гитаре, о чем его никто не попросил. И ему вовсе не понравился разговор Ахмадука.
– Вот тебе на! Разве не косить мы приехали? Очистить Ковчег-лам от травы, бурьяна, кустов, затем скирдовать сено…
– А-а, извини, забыл, – Забархоев отодвинул свою гитару, накрыв ее охапкой сена, чтобы не перегрелась на солнце.
Ахмадук и Бага отошли за навес, чтобы посоветоваться. Они решили прежде всего наточить все косы. Поэтому каждый со своей косой должен подойти к наковальне. Затем, по мере готовности косы, начать косьбу. Сегодня воскресенье, которое считается удобным днем для начала работы.
Ахмадук, сообщив товарищам это решение, взял свою косу и первым подошел к Баге. Через пять минут коса отбита. Слегка шаркнув по ней оселком, Ахмадук направился к подножию горы Ковчег-лам и стал косить свою полоску нешироким валком, как его в детстве учил отец. На обратном пути он будет подсекать его, чтобы не оставалось стоячего стебелька травы. Следом за ним начал Камаев. Широким взмахом косы он чисто и аккуратно срезал густую траву, так что даже земля видна. «Лучше бы не усердствовать так сильно: можно зацепить косой камень или пенек да корни травы можно повредить, что нежелательно», – подумал Ахмадук. Он вдруг удивился своим мыслям. А чистые ли они? Может, это заговорила зависть оттого, что Камаев так ловко владеет косой? Откуда здесь пеньки, когда никто не рубил этот кустарник и какой вред может нанести коса корням травы, разве Камаев пашет землю? Как бы там ни было, замечательно, что Камаев умеет так хорошо косить. Вскоре все начали свои валки и принялись к косьбе, кроме Пациева. Он слишком долго задержался возле Баги. В конце концов Бага крикнул и подозвал к себе Ахмадука.
– Этот не может держать косу на наковальне, руки дрожат, – сказал Бага.
– Были бы пятьдесят грамм или бутылка пива, до вечера не дрожали бы руки, – Пациев покраснел, и капельки пота выступили у него на носу.
– Я же объяснял еще в городе, что в горах выпивки нет. Ты разве не слышал? – спросил Ахмадук.
– Меня тогда не было… Ведь в горы все идут с выпивкой… – ответил Пациев. – Поэтому мне казалось, что здесь будет не только еда, но и выпивка.
– Что бы тебе там ни казалось, даже если весь мир пойдет в горы с выпивкой, здесь тебе на похмелье рассчитывать не придется, Пациев, – Ахмадук сам даже удивился своей холодной и безжалостной речи.
– Тогда я не могу здесь оставаться! Если завтра я не приму стопку, то умру. Врач мне сказал… – в глазах Пациева застыли страх и ужас. Отбросив косу, он рванул под гору. Он ускорял свой бег, словно бычок, устремившийся к водопою в знойный полдень. Через несколько минут он миновал овчарню и, все уменьшаясь, исчез совсем.
Ахмадук беспокоился о том, как же Пациев доберется до города. Ну не может он с ним здесь возиться! Не маленький, к тому же считается певцом. Как можно до конца жизни быть рабом бутылки? Что бы ни случилось, нельзя прервать начатое дело.
Его мысли нарушили крики косарей. Когда он прибежал туда, увидел, как противостоят друг другу композитор Хардашев и Забархоев. Последний кричал:
– Уступай дорогу, я догнал тебя.
– Не уйду, иди и коси за мной, – твердил вспотевший грузный Хардашев.
– Таков обычай у вайнахов – догнавшего надо пропустить на свою полосу, а самому встать на его место. Такова шутливая традиция. Уступи, – попросил Ахмадук.
– Ничего подобного! Пока я жив, никто не станет на мое место. И со мной такие шутки не пройдут, – Хардашев превратился в гранитную скалу.
– Тогда, Забархоев, уймись хоть ты… Ясно. Ты хороший косарь… Теперь не спеша закончи свой валок, – обратился к нему Ахмадук.
– Не бывать тому! Если мнение такого собирателя нелепых звуков ставится выше вековых традиций… – Забархоев в ярости метался с пенкой у рта.
– Какие нелепые звуки?! Сам не умеешь писать, пытаешься пародировать других и на этих наветах зарабатываешь кусок хлеба, сморчок! – с поднятой косой Хардашев ринулся к противнику.
– Только подойди, голову твою отсеку, как репейник! – Забархоев стал похож на тигра, приготовившегося к схватке.
Ягаев схватил Хардашева, а Ахмадук Забархоева. Побросав свои инструменты, подбежали остальные косари.
Поднялся гул.
– Судить надо. Намедни… к слову сказать… Пусть наш Совет страны начнет заседание, – громче всех заорал Ягаев.
– Нет. Мне ваш совет не нужен, мне вашего ничего не надо… Я не могу находиться там, где не чтут старинный чеченский обычай… Наложение валка… я не участвую в этом базаре… до свиданья… – Забархоев поспешил вниз. Несмотря на свой малый рост, он был накачан и закален с детских лет, поэтому был проворен и в потасовке, и в любом другом деле.
Когда он скрылся за горой, Ахмадук сказал:
– Заканчивайте свои валки потихоньку. Выявим опытных косарей и тех, кто сегодня впервые взял в руки косу, и завтра расставим их раздельно.
Когда закончили начатые валки, солнце уже скрывалось за горой. Самая длинная полоса досталась Владилену, потому что он начал последним. Своей вины в этом он не видел, а считал все кознями товарищей, которые были недовольны тем, что он сменил свое имя.
Закончив свои валки, все посмотрели в сторону Владилена. Он был раздосадован. Словно пытаясь одним махом завершить начатое, он яростно замахал косой, острый кончик которой глубоко вонзился в муравейник, изогнулся и со звоном сломался. Потерявший равновесие Владилен чуть не упал на этот обломок косы.
Ахмадук предложил Владилену отдохнуть, и сам закончил его валок.
Затем косарей разделили на две группы. Камаев возглавил тех, кто имел навык. А Ахмадук взялся обучать новичков. Группа Камаева должна была напряженно косить. А дня через два к ним присоединятся те, кто пройдет школу Ахмадука. Чтобы не мешать группе Камаева, Ахмадук удалился со своими учениками в другую сторону и начал преподавать им уроки косовицы трав.
– Нельзя крепко сжимать в руке держак косы! Коса от вас никуда не убежит! Держи легко! Если будете сжимать крепко, натрете мозоли. И размахивайте не очень сильно! И, когда коса входит в траву, своим телом придавайте ей ускорение. Кончик косы немного загибайте к верху, чтобы не коснуться земли. Будьте внимательны, следите за тем, есть ли впереди бугорок, куст или камень. Иначе будете ломать косы, как Владилен… Тогда нам и кос не хватит. К тому же, говорят, если ворошить муравейник, быть ненастью. А нам в этот период нужен дождь? Не нужен! Мы должны не только скосить всю траву на этой горе, но и собрать сено и заскирдовать его. Только после этого мы можем сказать, что выполнили поставленную перед собой задачу.
После такой теории Ахмадук приступил к практическим занятиям. По одному ставил косить, остальные наблюдали и слушали замечания учителя. Они проработали до вечера. В сумерках выпала роса, и после этого они накосили несколько валков. Прекратили работу только после того, как Бага пригласил их на ужин.
С большим воодушевлением и подъемом возвращались они к овчарне. Уселись за длинным столом, шутили, вспоминали былое, разговорились. Тотчас же перед ними поставили вареную баранину, курдюк и галушки из кукурузной муки. Все приступили к еде, жестоко утоляя голод, который у каждого чувствовался после утомительной работы и чистого горного воздуха. Один Хардашев не притрагивался к еде. Заметив это, Бага сказал:
– Ты чего не ешь?
– Мне нельзя баранину кушать…
– Это еще что? Говорят, кто-то сказал: если себе курдюк не кушаешь, то для меня и косить не сможешь! Подобно ему…
– Да, да, я слышал эту притчу… Сейчас ночь, завтра утром я уеду.
– Нельзя такое говорить, дорогой наш гость. Я не говорю, чтобы ты уехал. Если нельзя баранину, есть и другая пища… Эй, слышишь… Пусть принесут лепешки, хлебцы, сметану, сыр, простоквашу…– засуетился хозяин, сокрушаясь, что его слова обидели гостя.
Но Хардашев остался верен своему решению ехать домой. Утром к нему присоединились еще трое: Аржикантов, Гакашев и Девниев. Все они тайком сообщили Ахмадуку, что после баранины у двоих началась диарея, а у одного поднялось кровяное давление.
– Дай Бог вам здоровья и счастливого пути, – напутствовал их Ахмадук и, возвращаясь, наткнулся на Ягаева, который нес большой валун.
– Для чего тебе этот камень?
Ягаев положил валун и тяжело вздохнул.
– Видишь вон ту башню с осыпавшейся верхушкой? Пока мы здесь, хочу ее восстановить.
– Замечательно… Но если мы будем так уезжать, скоро никого не останется, – поделился своей тревогой Ахмадук.
– Это неизбежно… И не расстраивай себя из-за этого. Останутся те, кто верен своему обету. А вообще мир состоит из разлук и потерь, – утешил Ягаев.
Ахмадук согласился с ним.
– Знаешь, что меня удивляет? – вновь заговорил Ягаев. – Как люди жили в этих горах, довольствуясь самым малым, ничего не видя вокруг кроме этих гор?
– Когда я впервые приехал сюда, у меня тоже возникла такая мысль, – сказал Ахмадук. – Ответ я нашел только тогда, когда приехал в третий раз.
Здесь Ахмадук умолк, собираясь с мыслями.
– Поведай и мне об этом, если нет какой-то тайны, – Ягаев слегка поглаживал рукой свою лысину.
– Посмотри, Султанбек. Души скитающихся по миру людей рассеяны. Они познают мир в его широте и многообразии. А души жителей гор сконцентрированы, собраны, всегда насторожены, потому что здесь нельзя расслабляться. Споткнешься – и полетишь вниз с обрыва. Здесь всегда надо быть собранным. Замечал здесь камни, которыми вымощены тропы? Они подогнаны друг к другу, соединены, притерты. Здешние люди тоже должны были быть опорой друг другу. Иначе одно дуновение ветра погасило бы их очаги.
– Не знаю,как могли люди веками жить в этом ограниченном горами пространстве, не ведая про другие земли, сменяя одно поколение другим?
– И мир они познавали в своей глубине и высоте… Да, да, это именно так. Не все стороны здесь закрыты, небо ведь открыто. Поэтому их души стремились к небесам, познавали небо. Изучали его и возвышались сами. Они больше думали о Боге, и довольствовались хлебом насущным, и благодарили за это Всевышнего, – Ахмадук свободно делился мыслями, которые давно созревали в его сердце.
– В одном ты прав, – сказал, поднимаясь Ягаев. – О Боге здесь думаешь много. Хочу попросить Багу научить меня совершать намаз и начну молиться. Новичку здесь бывает трудно… Горы не такие безобидные, как выглядят на картинах… Они трудны и тяжелы… Наши товарищи убегают, не выдержав их тяжести, хотя и называют разные причины.
– А ты? Что ты решил?
– Я не сбегу… Я духом хочу покорить гору… Одолеть ее ногами недостаточно, надо душой покорить гору, – твердо и решительно заявил Ягаев. Он поднял свой камень и пошел в сторону башни.
Этим утром и вечером дважды выходили косари и хорошо поработали. Бага не участвовал в косовице. Он отбивал их косы, обеспечивал необходимым, вместе со своей семьей ухаживал за скотиной. Мать и дочь готовили еду.
После отъезда четверых Ахмадук установил режим дня, который был одобрен гостями: подъем – до восхода солнца; косовица – до падения росы; затем до тех пор, пока солнце не склонится к западным вершинам гор, каждый занимается своим творчеством (пишет стихи, рассказы, рисует, сочиняет музыку); потом до сумерек – снова косовица. Один день в неделю будет выходным – для подведения итогов работы, ознакомления с творческими успехами.
7
Прошло две недели с тех пор, как косари из города прибыли на Ковчег-лам. Из двадцати двух осталось десять: поэт, прозаик, критик, режиссер, певец, два художника, историк-лингвист, актер, которые жили по установившемуся режиму.
По росе начинали косить, через пару часов расходились по своим творческим делам, вечером снова косили.
Третья часть склонов Ковчег-лама была уже скошена. Ягаев завершал реставрацию верхушки башни, ему помогал Бакар. За ними повсюду следовала белая, мохнатая кавказская овчарка Гули. В минуты отдыха Ягаев начинал дрессировать собаку. Отбрасывал палку и приказывал псу принести ее. Потом имитировал схватку и катался по траве вместе с овчаркой, которая восторженно визжала. Бакар закатывался от смеха и сам пытался подражать Ягаеву.
Камаев облазил всю ферму, нарисовал портреты всех окружающих, дом, овчарню, Хазман во время дойки, Хазу, накрывающую стол, Бакара, погоняющего овец, Багу, отбивающего косу, кувшин под навесом, наковальню, косу, висящую под навесом, очаг, овчарку… – он успел нарисовать все живое и неживое, что окружало его. Ахмадук однажды сделал ему замечание, что ты, мол, все время крутишься на этом дворе, можно выйти и за пределы, в горах много чего красивого, что можно нарисовать. Камаев сказал, что его не надо учить рисовать, ведь он не советует ему, как писать сценарий, а он как художник-этнограф старается запечатлеть на бумаге особенности исчезающего быта чеченского жилища. За его улыбкой Ахмадук почувствовал еле сдерживаемую досаду и раздражение.
По правде говоря, возле фермы крутился не только один Камаев. Поэт Масаев декламировал перед Хазу каждое свое четверостишие, словно она в чеченской литературе занимала статус Белинского, а недавно отметивший свое пятидесятилетие Сираев свои очередные пейзажи «Рассвет в горах» и «Родник в сумерках» демонстрировал Хазман и Хазу, словно они были экспертами Эрмитажа. Языковед и историк Зилаев подходил во время дойки к Хазман и Хазу и, заглушая звон молочных струй, бьющихся в ведро, повышая голос, словно он был на международном симпозиуме, комментировал и толковал женщинам петроглифы, обнаруженные им на камнях местных башен. Творчество Ягаева у всех на виду. Однако он каждый вечер разворачивал на столе большой лист бумаги и продолговатым прутиком указывал на орнамент какой-то башни и рассказывал вначале о строении башни, затем о проделанной им работе, о том, что предстоит сделать, о каждом уложенном им камне, его размерах, прочности… Свою лекцию он всегда заканчивал так:
– Во время кладки древние строители в раствор добавляли яичный белок и молоко. У нас нет такой возможности… Постараемся сделать все, что можем.
Когда Ягаев в четвертый раз закончил свою речь этими словами, Бага сказал:
– Султанбек, дай Бог тебе долгих лет жизни. Если бы все, что ты говоришь, было верным, я направил бы на твою работу все яйца и молоко с этого двора. Как могли нищие и полуголодные люди готовить раствор для кладки камней, добавляя туда молоко и яйца? Сказки все это. Я тебе завтра покажу белую глину, которую они туда добавляли. Вон в том ущелье ее много.
Ягаев задумчиво молчал. Ахмадук, которому изрядно надоели эти ежедневные лекции, спросил:
– Ягаев, когда ты закончишь?
– Башню строили в течение года. Я всего лишь верхушку доделываю.
– Когда ты закончишь эту верхушку?
– Мне осталось выложить верхний балкончик, затем доделать пирамидальную крышу…
– Короче, сколько дней тебе необходимо? – Ахмадук начал терять терпение.
– А-а, три дня!
– Тогда, друзья, попутчики мои, в день, когда Ягаев закончит реставрацию башни, мы должны устроить своеобразный праздник по подведению итогов. В тот день каждый должен показать свое творчество: художник – рисунки или картины, поэт – новое стихотворение, режиссер – сценку, короче, кто во что горазд…
– Это будет хорошо!
– Я согласен.
– А в тот день косить будем?
– Нет, косить не будем. Праздник все-таки. Значит, все согласны. Через три дня будет четверг. Будем готовиться к нему.
Все задумались. «Ягаеву хоть есть что показать, а чем похвастаюсь я?» – подумал каждый из них, в том числе и Ахмадук.
После ужина все разошлись, обдумывая грядущий праздник.
8
Четверг выдался великолепным: дул легкий ветерок, изредка виднелись молочно-белые облака. Они не очень затеняли щедрый солнечный свет, напротив, их белизна ярче высвечивала синеву неба и зелень покрытых травой склонов. Тени этих облаков лежали в различных местах, подчеркивая и обнажая удивительную красоту этого дня…
Было около одиннадцати часов утра. Гости и хозяева собрались на лугу перед овчарней.
Ахмадук громко заговорил:
– Люди! Чеченцы! С вашего позволения мы начинаем этот праздник подведения первых итогов нашей творческой деятельности в горах. Для победителя наш гостеприимный хозяин выделил призы: барана, бурку и кинжал. И, думаю, будет правильно, если победителя определят сами хозяева.
– Правильно!
– Правильно!
– Начнем наш праздник с песни певца Ахаева.
Ахаев долго аккомпанирует себе и, наконец, поет с легким прононсом:
О красавица гор, о красивая дочь своей матери,
Неужели боишься ослепнуть, если посмотришь
На меня своими черными очами, что сияют
В плену у ресниц, как терн в клюве у ласточки?
Снова продолжительный аккомпанемент.
О гордая горянка, о красивая дочь своей матери,
Если отпустишь крыло своей матери и выйдешь к реке,
Неужели боишься ты, что быстрый ветер
Тебя унесет в заповедную даль?
О красавица гор, о красивая дочь своей матери,
Неужели боишься оглохнуть, если послушаешь,
Когда я тебе о боли своего сердца поведаю,
О сладких мечтах своих расскажу я тебе?
Все понимали, о ком эта песня, знала Хазу и ее мать Хазман тоже. Каждым утром и вечером, когда мать с дочерью уходили доить коров, Ахаев со своим дечиг-пондуром следовал за ними и напевал (в те моменты, когда там не было Зилаева) до тех пор, пока Хазу его не прогнала.
– Отстань от этих коров, с тех пор, как ты начал петь, у них пропадает молоко, – девушка, несмотря на свою юность, могла выдать острое слово.
Ахаев несколько дней ходил насупившись и коров обходил стороной. И, пользуясь случаем, сегодня он отводил душу:
Взглянув на меня, ты не ослепнешь,
Послушав меня, ты не оглохнешь,
И если поймешь мое сердце, счастливо
Мы заживем, о горянка, о красивая дочь своей матери!
Словно пытаясь порвать все струны, он яростно рванул их и, подобно раненому льву, издал гортанный звук, протяжный, высокий, низкий, и умолк.
Собравшиеся зааплодировали.
– Песня написана доступным и понятным языком, – заметил Владилен.
– Чтобы понять, и напрягаться не нужно, и так все ясно, – поддержал его Овш.
Однако та, которой Ахаев посвятил свою песню, видимо, не очень понимала ее смысл, на ее безмятежном лице не было никаких изменений: то же постоянное восхищение миром, легкое удивление и едва уловимая улыбка.
Ахмадук удивлялся тому, что более десяти человек, даже те, кто были ровесниками ее отца, пытались завоевать ее внимание. Даже он сам ловил себя на такой мысли, хотя и не разглашал ее, подобно Ахаеву. Если говорить о возрасте, то он и Камаев среди них самые молодые: Камаеву двадцать семь, а ему двадцать восемь лет.
– Ахмадук, о чем ты задумался, неужели песня Ахаева навеяла тебе грусть? – рассмеялся Овш.
– Нет, нет, песня была хорошей.
– Тогда продолжай торжество. Народ ждет тебя…
– Слово предоставляется поэту Масаеву! – закричал Ахмадук.
– Спасибо. Я возьму слово: прочту несколько своих четверостиший.
Говорят, что здесь мы косим
И заготавливаем сено.
Много подрезали молодой поросли,
Цветов, колючек и верб.
Положено, конечно, косить,
Вырастет трава молодая…
Не будет жизни без любви,
У матери не будет зятя.
…Не утаивай своей красоты!
Владилену очень понравились рифмы Масаева.
Взгляд Овши же был колючим:
– Последнюю строку ты оставил одинокой. Не можешь еще три строки дописать?
– Если надо, могу и три, и тринадцать дописать… Особенность этого стихотворения и заключается в одиночестве этой строки, – Масаев пустился раскрывать глубинный смысл своего творения.
– Я тоже так считаю! Спасибо! – сказал Ахмадук. Праздничную программу надо было вести динамично, чтобы завершить к полудню. Тогда они должны были полакомиться старинным чеченским блюдом – мясом, испеченным на углях. Оценку этому блюду должны были дать гости. Так же, как их творчество оценивали хозяин со своей семьей.
– Теперь дадим слово Владилену, – объявил Ахмадук.
Владилен некоторое время стоял, молча моргая. Потом прослезился. Все удивленно смотрели на него, не понимая, в чем дело.
– Извините, – произнес он наконец. – Я, как вам известно, романист. За три дня написать роман невозможно, да и прочесть тоже… Но… я для вас приготовил один подарок… – Владилен тяжело вздохнул, – я и вправду не знал, что у чеченцев есть такие благородные обычаи… Где-то читал о том, что были такие обычаи… А они, оказывается, еще живы… Чеченская кулинария, культура животноводства, гостеприимство – особый стиль жизни народа открылся мне здесь. Все перевернуло мою душу и мысли. Сегодня для меня дороже всего подкова, которую выковал Бага в своей кузнице, или тот камень, уложенный в стену башни, но еще дороже мне наши чеченские приязненные отношения, шутки, вечерние посиделки… Короче говоря, я раскаиваюсь… от души… Я решил восстановить свое имя, данное мне моим отцом… Отныне я – Вадуд.
– Вот это да!
– Что в мире творится!
– Вот это мужчина!
Раздались крики возбужденных косарей:
– Имя так просто не меняют… надо зарезать барана, совершить мовлид, – сказал Ахаев.
– Когда вернемся домой…
– Вам нечего возвращаться домой. Я зарежу барана, – сказал хозяин. – Мовлид сегодня же прочтем. Изменение имени – большое событие. Да зачтется тебе это Всевышним!
– Даже ради того, чтобы всколыхнуть твою душу, стоило сюда приехать, – заметил Ягаев.
– Продолжим нашу пахоту! – Ахмадук взял разговор в свои руки.
– Поехали. Покажи свое творчество, – сказал Зилаев.
– Тоже можно. Как вы знаете, я сценарист. А сценарий по объему бывает большим.
– Хочешь, как Владилен, поменять свое имя… Ха-ха! – раздался смешок Зилаева.
– Нет, Зила, мне не нужно менять свое имя. Сценарии пишут для фильмов… Мы пока не можем снимать кино… Поэтому я написал короткую новеллу, притчу. Ахаев, ты слегка аккомпанируй на дечиг-пондуре, пока я буду читать.
Ахаев согласно зазвенел струной.
Ахмадук начал читать:
– «Родниковая капля», – название рассказа.
«Знаете ли вы, как рождается родник? В недрах той высокой горы зреет любовь к земле, накапливается, увеличивается, и, где-то разрывая каменное чрево, выходит к солнцу, свету. Так рождается источник. Он состоит из миллионов капель и брызгов. И каждая из этих капелек сливается с другими, они притягиваются друг к другу и своим огромным количеством создают струю родника.
Однажды из недр этого Ковчег-лама на свет появился родник. Перед его каплями встал вопрос: пологими склонами, спокойным течением спуститься в низовье или самым трудным, тернистым путем, через валуны, срываясь с обрывов, разбиваясь о скалы на тысячи брызгов, стремительно достичь Аргуна? Много капель хотело избрать второй путь.
Одна Одинокая Капля заметила: «Если мы будем разбиваться об камни, есть опасность, что мы не воссоединимся снова. Поэтому давайте все вместе спокойно потечем вниз, внимательно разглядывая окружающий мир». – «Ничего не случится, – отвечали другие капли, – отбившаяся капля по камням стечет и соединится с родником».
Не слушая Одинокую Каплю, масса капель устремилась с горы, своей скоростью удивляя даже Солнце. Прямым ходом она сорвалась с высокого обрыва и, пролетев более двадцати метров, ударилась о каменные плиты и рассыпалась на мелкие брызги. Затем все капли и брызги устремились в расщелины среди камней и вновь слились в единый ручей.
Однако Одинокая Капля отлетела слишком далеко и упала на огромный валун. Она тоже поспешила и покатилась вниз. Но русло было далеко. И на полпути к своим собратьям под лучами горячего солнца Одинокая Капля испарилась. Сливаясь с испарениями, собирающимися в облако, она решила снова слиться с каплями своего родника. Вместе с тем зародилась и надежда на то, что когда-нибудь это облако, в котором она очутилась, разрыдается над этим родником, и она снова окажется в кругу товарищей. Однако облако, зародившееся на вершине Ковчег-лама, гонимое ветром, уплывало в сторону великих морей».
Когда Ахмадук закончил чтение, воцарилась тишина. Лишь Ахаев продолжал тихонько бренчать на дечиг-пондуре.
– Хватит! Ахмадук уже закончил, – сказал Масаев.
– А! – Ахаев вздрогнул и остановил свою мелодию.
– Я не очень понял смысл… Но подействовало на меня сильно, – сказал Владилен.
– К слову сказать… Намедни… На всех это повлияло сильно. Иначе и тишины такой не было бы. Это философское произведение, чтобы его осмыслить и понять, надо перечитывать вновь и вновь, – подытожил Ягаев.
– Тогда мы посмотрим на творчество художников, – очки Ахмадука вспотели от волнения, которое он испытывал, словно юный поэт, впервые читающий свои стихи.
Он это сказал во многом, чтобы отвлечь от себя всеобщее внимание.
Картины Камаева и Сираева были развешаны на плетеной изгороди. Всем понравились рисунки Камаева, изображающие домашний быт чеченской семьи. Особенно пришлись всем по душе эскизы к портретам Баги, его жены, сына и дочери.
В рисунках Сираева человеческих лиц не было. Это были пейзажи. И многие из них были светло-синего цвета.
– Почему у тебя все они небесного цвета? – спросил Овш.
– Таков мой мир…
– Судя по твоей фамилии, они должны были быть другого цвета – серого… Ха-ха-ха, – смеется Владилен (Вадуд).
– А кем же должен был быть ты, если соответствовать твоему сейчас измененному имени? – Сираев сердит и не намерен терпеть злорадство по отношению к своему творчеству.
– Если ты будешь так рисовать, то сам можешь окраситься в небесный цвет. Ха-ха-ха, – смеясь, не унимался Масаев.
Гнев Сираева достиг высшей точки кипения. Заскрежетав зубами, он, нагнувшись, схватил первый попавшийся в руку камень и кинулся на злопыхателей.
– Я тебя сделаю синим!
Однако Ягаев и Зилаев смогли удержать его на полпути к Масаеву.
– Отпустите меня! Я это так не оставлю.
– Ой, Сира, – Ахмадук преградил ему путь. – Ты что? Он же шутит!
– Со мной, валлахи, не будет так шутить, – в глазах Сираева заметно помутнение разума.
– Подожди… дай закончить торжество, потом Овшу поручим рассмотреть эту ситуацию на Совете.
– Мне не нужен ничей Совет! Я сам решу и вынесу ему приговор!
Сираев извивался, пытаясь вырваться из рук товарищей.
«Видимо, Сираев разозлился, подумав, что Масаев причислил его к так называемым «голубым»… или что было на уме у Масаева? Любит он всяческие колкости говорить», – размышлял Ахмадук.
Видя, что Сираев никак не уймется, Бага сердито сказал:
– Эй, товарищ! Эй! Этот человек не убил у тебя никого. Если даже так, свое отмщение в моем дворе не совершай! Такое в гостях не делают.
После слов Баги глаза Сираева немного прояснились, и лицо обрело нормальный цвет.
– Хорошо. Ты прав. Здесь нельзя… Потом… – пробурчал он что-то про себя.
Ахмадук быстро восстановил ход торжества.
– Теперь свое мастерство покажет режиссер Идалов.
Это был смуглолицый, худощавый молодой человек с большими, словно застывшими в раздумье, глазами, который никогда лишним словом не выдавал свое присутствие, а молча слушал остальных. Идалов попросил всех спуститься со склона на небольшую плоскость, где родниковая вода образовала небольшое озерцо шириной около пятнадцати шагов. Он расставил всех вокруг этой лужи, превратив их в участников своего спектакля, и повесил будильник на одну из ветвей дерева, растущего возле воды. Потом всем раздал по клочку бумаги, на каждом из которых было что-то написано.
– Прошу всех внимательно выслушать меня. Через пять минут вон те часы зазвонят. До тех пор вы должны смотреть на свое отражение в зеркале воды. Когда часы зазвонят, каждый, начиная с Баги, прочитает слова на своей бумажке. Читать будете поочередно, вторым будет тот, кто стоит по правую руку от Баги и так далее, не спеша. Понятно? Тогда начинайте смотреть на воду.
Все посмотрели на водную гладь. Вода была прозрачной и, словно в зеркале, отражала лица всех. Постоянно прибывающая родниковая вода подняла на поверхности рябь и искажала отражаемые образы людей. С каждым таким искажением в голове Ахмадука рождались новые мысли или прежние мысли возвышались на другой уровень. Перед глазами его пронеслась прошлая жизнь. Он старался хорошо учиться в школе, считая, что это самое главное, затем, ослушавшись родителей, поехал учиться в Московский институт культуры, потом по направлению работал директором районного Дома культуры в Костромской области. Там, в чужом краю, где долгой зимой казалось, что и снег падает ему в душу, пытаясь развеять одиночество, провел годы в обществе белокурых девчат, похожих на знаменитые березы, туманя рассудок морем водки и клубами табачного дыма. Такая жизнь могла бы и продолжиться, если бы внезапная смерть отца не вернула его домой.
Остался дома. Через полтора года умерла мать, и зажил он в одиночестве, как волк. Месяца через два уехал из села. Боялся, что сойдет с ума. По правде говоря, и в городе его никто не ждал. Много было специалистов его профиля, работы всем не хватало. Зато было с кем пообщаться. В городе было несколько мест, где собирались работники культуры и те, кто подвизался вокруг этой сферы. Он стал частенько наведываться туда. Не называя свою настоящую профессию («Организатор культурно-массовых мероприятий», короче говоря – «массовик-затейник»), он представлялся как киносценарист. Даже написал один сценарий. Организовал телемарафон для сбора средств, чтобы снять фильм по этому сюжету. Но все деньги, собранные на этом мероприятии, взял один его бессовестный рыжий товарищ, обещав, что пустит их в оборот и удесятерит. И они исчезли бесследно.
Он, увлекшись различными мероприятиями, организовал в Барзое день знакомства с народной культурой, экскурсию по восстановлению старинных чеченских башен, конкурс гармонистов… Сколько их было всего?.. Все его начинания, хотя не приносили ему никакой пользы, были эффективными и вызывающими интерес публики.
Поэтому он прославился как лучший организатор Чечни.
Также и косовица на Ковчег-лам была его очередной затеей. Однако, если это мероприятие завершится удачно, он решил бросить эти дела, жениться и жить для себя. Этнограф и фольклорист Иэсаев говорил ему, что, согласно преданию, если хоть однажды чеченцы придут к согласию и очистят Ковчег-лам от колючек, бурьяна и кустов, то для всего народа снизойдет благодать Всевышнего. Он говорил, что эта тайна открылась ему во время чтения древних чеченских хроник… Собравшийся ехать с ними, он внезапно приболел и остался в городе. Ахмадук уверовал в то, что они эту гору в этом году очистят, что от высочайшей благодати достанется и ему своя доля.
Прерывая его мысли, зазвенел будильник. Смотревшие в воду подняли головы. Тогда Бага прочел со своей бумажки: «Подумав». Потом остальные прочли свои слова. И получилось высказывание: «Подумав, постарайтесь понять смысл вашего созерцания воды и моего исчезновения». Одно слово, которое досталось Овше, не вписывалось в это предложение. И слово это было «Занавес». Прочитав последним свое слово, Овш удивился:
– Что это такое?
– Это значит, что спектакль окончен, – сказал Ахмадук.
– Валлахи, Идалов должен был обязательно выкинуть такое, чтобы засветиться, – сказал Зилаев.
– Думаю, что этот спектакль был придуман, чтобы улучить момент и самому убежать отсюда.
– Ой, не мог же он уйти, не попрощавшись, – удивился Бага.
– Идалов! Идалов! – начал кричать Зилаев.
– Ему бы только людей удивлять, – сказал Масаев.
Камаев сегодня молчал. Ахмадук удивился тому, что обычно словоохотливый товарищ сегодня ходил мрачнее тучи.
– Масаев… мне кажется, я не согласен с тобой, – заметил Вадуд. – Наше созерцание воды и его исчезновение имеет какой-то смысл.
– Какой смысл?
– Точно не знаю. Но уверен, что в этом что-то есть.
– Я тоже так считаю, – Ахмадук поддержал Вадуда.
– Есть над чем подумать, есть, – твердо сказал Ягаев.
Когда дали слово Овшу, он молча простоял несколько минут, глубоко дыша через нос, и, напыжившись, неожиданно громко начал читать монолог из «Отелло». Все вздрогнули, не понимая происходящего. А когда, закатив глаза, с протянутыми руками и возгласом: «Молилась ли ты на ночь, Дездемона?» – он ринулся в сторону Хазу, подоспевшие Зилаев и Масаев крепко схватили за локти, а Хазман закричала: «Спрячься, дочка! Этот человек с ума сошел!». Но при виде спокойного и улыбающегося Овша у всех отлегло на сердце.
Потом они направились в сторону башни. Шестнадцатиметровую лестницу, которую сколотили Ягаев и Бакар, усилием всех мужчин с трудом прислонили к башне. Ягаев поднялся на ее верхние ступеньки. Он перекинул один конец веревки через верхнюю ступеньку и пропустил ее до земли. В ведро, к которому был привязан второй конец веревки, положили конусовидный отесанный камень высотой около полутора локтей. Находившиеся внизу потянули свободный конец веревки и ведро пошло наверх к Ягаеву. Он двумя руками достал этот камень с ведра. Посмотрев вниз, он громко сказал:
– Сегодня, водружая этот священный камень – цуркуо-венец – на макушку Ковчеговой башни, я говорю: «Дай Бог, чтобы благодатным было его будущее! Да благословит Аллах чеченскую землю!»
– Аминь! Аминь! – раздались внизу громкие голоса.
Ягаев с камнем в руках повернулся к пирамидальной крыше башни, но в этот момент лестничная перекладина под его ногами сорвалась и камень выпал из рук. Следом за ним и он сам с криком: «О Аллах!» рухнул на землю. Все подбежали к лежачему. Взгляд его застыл, голова свалилась набок, струйка крови просочилась изо рта.
– Великий Аллах, приди на помощь!
– О Аллах! Помилуй и прости!
– Что же это такое!
Крики, молитвы, плач…
Когда они утихли, пришло время принимать решение.
Решили: тело Ягаева необходимо срочно доставить домой. Шесть человек понесут его вниз до дороги. Четверо будут держать носилки, двое будут подменять уставших. Старшим группы назначили Овшу. Добровольно выполнить эту задачу взялись Масаев, Вадуд, Ахаев, Ниттаев, Сираев.
Ахмадук не очень хотел, чтобы Сираев вошел в эту группу по причине его ссоры с Масаевым. Но Сираев очень хотел. На том согласились.
– Мы все должны были стоять на его похоронах. Но нельзя бросать начатое дело. Оно необходимо нашим грядущим поколениям, – сказал Ахмадук.
– Ты прав. При любых обстоятельствах мы должны стремиться к своей цели. Когда завершатся его похороны, мы тоже вернемся… – сказал Овш.
– Было бы хорошо. Надо заканчивать задуманное, – сказал Ахмадук.
– Они не вернутся, – сказал Камаев, явно задевая тонкие душевные струны Овша.
– Не знаю, как другие. Но Овш вернется, – сказал Овш.
Четверо взялись за ручки носилок и остановились, так как заговорил Бага:
– Я узнал этого человека три недели назад. Но за этот короткий срок я понял, что он доброй души и сердца человек. Вы, наверное, обратили внимание, как он подружился с этим мальчиком и этой овчаркой. Ни ребенок, ни животное не полюбят плохого человека. Я свидетельствую сегодня перед Аллахом и вами, что он был хорошим и добрым человеком.
«Какой позор! Если бы Бага не заговорил, я мог отправить Ягаева в последний путь, не сказав о нем подобающего слова», – подумал Ахмадук.
– Щедрый был человек, – начал Камаев. – Из любой поездки он не возвращался без сувенира для каждого. Мне однажды он привез краски.
– И мне тоже, – подтвердил Сираев. – Щедрый был.
– А мне он начертил проект дома… ни копейки не взял, – сказал Зилаев.
– Добродушным был, – молвил Ниттаев. – Сам ни с кем ссору не начинал. Миротворцем был, всегда старался уладить конфликты между людьми.
– Бага, он намеревался научиться у тебя совершать намаз, – добавил Ахмадук.
– Ойт, что за жизнь! – на глаза Баги навернулись слезы. – Да благословит Аллах это его намерение. У вас нашлось много добрых слов для него. Все ваши добрые слова – это подарок и успокоение для его души. Пусть Аллах сделает его гостем Рая.
Группа отправилась в путь.
9
Прошла неделя, но никто из сопровождавших тело Ягаева не вернулся. Оставшиеся трое косарей трудились, как прежде. Утром и вечером – косовица, в промежутках – творчество, а ночью, как и прежде, собирались за ужином. Но уже не так шумно и весело. Стояла тишина. Говорил в основном Бага, который на правах хозяина старался как-то развлечь гостей, да было ему и что рассказать, несмотря на отшельническую жизнь в горах.
– Говорят, когда абрек Зелимхан готовился совершать рискованное мероприятие, как ограбление банка или что-то еще, он внушал своим соратникам: если вы минут пять сохраните самообладание и отвагу, то все быстро закончится нашей победой или поражением, то есть смертью. В сущности, эта жизнь – ничто. Еще вчера я бегал здесь босиком… А сегодня вы видите мое положение.
– Ты еще молод, – успокаивал Ахмадук.
Эти слова Бага оставил без внимания.
– К чему я это говорю… в пяти верстах выше есть поселение Келашка. Там тоже живет одна семья и занимается животноводством. Вчера утром, когда вы были на покосе, ко мне приходила мать той семьи Секимат, чтобы поведать мне свою тревогу. Говорит, что прошел уже месяц, а ее супруг Сосбек так и не вернулся с равнины. А ей тяжело управляться с хозяйством. В доме маленькие дети, старшему только двенадцать лет. Он старается помочь матери. Просит, чтобы я поехал вниз и узнал, что с Сосбеком. Я-то знаю, что с ним ничего не случилось. В прошлом году он тоже уехал и полгода скитался по чужим людям, наедаясь мяса на похоронах и поминках. Я к тому говорю, что, было бы у Сосбека немного терпения, все уладилось бы без позора.
На вторую ночь хозяин говорил уже о другом.
– Я ведь тоже не в восторге от этой жизни. Стоит только нашим нескольким семьям покинуть эти места, как соседи оккупируют их. Вчера я верхом ездил взглянуть на гору Ценлам. Там дагестанцы пасут свои отары. Я говорю: «Что вы здесь делаете?» А они: «Тебе-то что?! Все равно вы не используете эту землю и пропадает трава». Я говорю: «Используем или нет, не ваше дело. Сегодня вы пасете овец, а завтра заявите, что здесь жили ваши предки. Оставьте пустые разговоры и убирайтесь отсюда домой». Обещали убраться… А что будет на деле, кто знает?
– Хозяин, на каком языке ты говорил с теми дагестанцами?
– На чеченском. Они хорошо понимают наш язык и отвечают, хотя и с акцентом.
– Долго туда идти?
– Верхом час-полтора… Пешком три-четыре часа… Хочешь пойти?
– Не сейчас. Кто знает, что в голову придет? – Зилаев загадочно улыбался.
После расставанья с товарищами желание завершить работы у Ахмадука усилилось. Бага сказал, что двое косарей за два месяца могут управиться. Значит, трое смогут и за месяц закончить. Потом… может, здесь обнаружат залежи золота или алмазов. Косовицу надо закончить, пока трава не высохла… Месяц еще есть. Здесь, в горах, трава созревает и высыхает позже. И это хорошо.
Двое товарищей не разделяли его энтузиазма. Они молчали, но каждый шаг и взмах косы выполняли с неохотой. Особенно устал Зилаев. А Камаев еще держался бодро. Раньше после ужина Ахмадук спешил к своей палатке. Коснувшись головой подушки, быстро засыпал, даже сны не видел. Теперь долго не засыпает. И сны странные видит: ссорящихся людей, с искаженными яростью и гневом лицами, перевороченную землю, кружащиеся в воздухе копны сена, пыль, дым.
Ему не хочется их толковать. Хочется забыть, как не бывало. Но из этого ничего не получается, и они навевают тяжелые мысли.
Однажды в такую бессонную ночь он услышал вой собаки. Не нравится это ему. Она также выла и за несколько дней до гибели Ягаева. Он вышел. Ясная ночь. Полнолуние. Собака стояла возле башни, где трудился Ягаев. Он узнал Гули. Рядом с ней силуэт Бакара. Мальчик плакал, овчарка скулила.
Стараясь быть незамеченным, Ахмадук вернулся в шатер.
В один из дней Бага отвел его в сторону. Они присели в тени стогов сена возле овчарни.
– Ахмадук, ты не очень переживай… много людей приезжало сюда до вас. Эти группы распадались, не сделав и половины того, что выполнили вы, – Бага смотрел на белые вершины гор.
– Если не завершим начатое, то все напрасно.
– Я не думаю, что вам удастся закончить начатое.
– А я уверен! – твердо произнес Ахмадук.
– Дай Бог!
– Аминь!
– Если не обидишься, хотел спросить, – Бага решил перевести разговор в другое русло. – Это ваше главное занятие?
– Что за «это»?
– То, что вы показали в день смерти вашего товарища?
– Да. Один рисует, другой сочиняет стихи, третий поет, четвертый ставит спектакли.
– Хе-хе-хе, – грустно засмеялся Бага. – Удивительно, что взрослые мужчины не сеют, не пашут, не ухаживают за скотиной, а занимаются детскими забавами.
Ахмадук понял, что Бага из деликатности употребил слово «детские» вместо «бесполезные». Поэтому не рассердился.
– Во всем мире это занятие считается серьезным.
– Не знаю, как в мире, но чеченцам не к лицу… Я не говорю, что петь не нужно. Пой, танцуй, рисуй, работая на земле. Но как можно жить, превратив эти занятия в смысл бытия?
Ахмадук не стал возражать. Он понял, что никакими доводами он не сможет раскрыть Баге великий смысл искусства.
На следующий день к полудню прибыл Овш. Они были еще на покосе, когда Бага кликнул их домой.
Увидев Овша, они изумились: на нем была какая-то камуфляжная форма с полковничьими погонами на плечах.
Овш начал разъяснять:
– Пока мы находились в горах, внизу многое изменилось. У нас уже новая власть, правит Великий Генерал. Меня он поставил во главе охраны Зеленого базара, дал чин полковника. Скоро Великий Генерал станет Генералиссимусом, а меня обещал сделать бригадным генералом. Дал слово. А это много значит. Я тоже давал слово вернуться сюда, поэтому и приехал, отложив многие важные дела.
– Ничего себе! Неужели не закончим начатое дело?
– Только не я, Ахмадук. Здесь напрасно тратится время. Вы тоже спускайтесь, поучаствуйте в событиях. Этот Ковчег-лам никуда не денется и косовица тоже.
Наступило недолгое молчание.
Ахмадуку не понравились речи Овши. События, о которых поведал Овш, ему показались началом тех бед, что снились в последние ночи. Он опасался, что не осуществит задуманное. Заметив, что двое его товарищей не торопятся примкнуть к Овшу, он быстро заявил:
– Нет, мы не спустимся вниз. Мы закончим начатое дело. А те, кто спустился с тобой, думают возвращаться?
– Никто. Все заняли важные посты и проворно работают, кроме одного. Он тоже был бы там же, если бы остался жив.
– Ты про Ягаева?
– Нет, о Масаеве говорю. Когда мы спускались вниз, он споткнулся и сорвался в ущелье Аргуна. Его тело, оказывается, приплыло домой раньше нас, воды в Аргуне выбросили его на песок при выходе из теснины.
– Ва-а! Странное дело. Может быть, Сираев подтолкнул его? – удивился Камаев.
– Никто не знает об этом, кроме Всевышнего!
Ахмадук удивлялся другому – тому, что Овш рассказывал об этом с таким равнодушием, будто смерть Масаева была обыденным и пустяковым случаем.
После обеда Овш заторопился назад, объяснив, что внизу за речкой его ждет «Джип». Бага сказал, что поедет с ним искать Сосбека и отвезти барана, обещанного Владилену в честь его переименования, а также посмотреть на то, что творится на плоскости.
10
На следующий день после завтрака Зилаев заявил:
– Ребята! Настало время разлучиться и нам.
– Что это такое? Ты тоже решил спуститься? – расстроился Ахмадук.
– Я иду не вниз. Я пойду к своим дагестанцам.
– Твои дагестанцы?
– Да, мои дагестанцы… Мой прапрадед пришел сюда мусульманским миссионером и остался жить среди вас…
– Да кончай заливать, – сердито крикнул Камаев. – Все вы оказываетесь алимами. Когда твой прапрадед пришел сюда просить милостыню или пасти скот, лудить медную посуду, сельчане, наверное, пожалели его, выдали замуж хромую или косоглазую женщину, выделили надел земли и обустроили жить… Ваши матери и колыбельную пели:
Будь отважен, чтоб собак не бояться,
Будь красноречивым, чтоб выпросить подаяние…
– Говори, что хочешь. Спорить с тобой напрасно не буду, – веснушчатое лицо Зилаева вспотело, красные космы прилипли ко лбу. Он тяжело дышал, раздувая широкие ноздри. Видимо, нелегкое дело – смена национальности.
– Постой-ка, – вмешался Ахмадук. – А чего это ты именно сегодня вдруг захотел превратиться в дагестанца?
– По словам Овша, времена меняются. В такие переломные исторические моменты чеченцы всегда стараются быть в гуще событий и, как правило, для них это заканчивается плачевно. Я не хочу участвовать в такой заварухе.
– Прекрасно! До сих пор назывался чеченцем, научную карьеру сделал, а когда настало трудное время, ты превращаешься в дагестанца! О подобном я не слышал. Летучая мышь, которая превращалась в птицу, когда начиналась эпидемия среди мышей, и снова становилась мышью, когда заболевали птицы! – Камаев был беспощаден к Зилаеву.
– Мои предки не объявили себя дагестанцами и вместе с чеченцами пятнадцать лет находились в ссылке в Казахстане.
– Ты бы так не поступил!
– Кама, оставь его, – попросил Ахмадук. – Как бы ты его ни удерживал, из него не получится чеченец.
– Валлахи, Ахмадук, вы и не даете им быть. Шепчетесь, указываете пальцем в спину: «Он дагестанец! Он дагестанец!» Ну и что из этого? Да, я дагестанец! И поэтому возвращаюсь к своим корням.
– Это мудрое решение! Да поможет тебе Бог, – подытожил разговор Ахмадук.
– Посмотри-ка на них: голодный приходит милостыню просить, а сытый пытается имамом стать… А выучившись азбуке, ученым становится, – не унимался Камаев.
Взяв с собой в дорогу несколько лепешек, сыр и бутылку воды, Зилаев отправился к своим корням.
Оставшись вдвоем, Ахмадук и Камаев долго молчали.
– Помнишь, как Бага сказал, что двое косарей смогли бы за два месяца закончить эту работу?
– Помню.
– Тогда мы вдвоем должны завершить это дело.
– Хорошо, – согласился Камаев.
– В детстве я слышал от отца, что если двое придут к согласию, то Аллах будет третьим союзником.
– Хорошо.
– Подумай только, какой глубокий смысл… Если мы вдвоем согласимся завершить эту косовицу, то Аллах нам поможет. Ты веришь в это? – на Ахмадука нашло вдохновение и азарт. Глаза его заблестели.
– А ты веришь? – с таким же запалом Камаев задал встречный вопрос.
– Я-то верю!
– Если ты веришь, то и я верю… Но позволь нам сегодня отдохнуть.
– Зачем?
– Я душой устал. Тяжелые испытания достались нам в последние дни, – его толстые губы разошлись в широкой улыбке, обнажив большие белые зубы. Камаев почему-то улыбался, почесывая большой мясистый нос. Бог не поскупился, создавая его лицо.
– Пусть будет по-твоему. Но с завтрашнего дня придется напряженно работать, – и Ахмадук зашел в свою палатку.
Там он долго лежал, завалившись на подстилку из свежего сена, наконец взял в руки ручку и тетрадь, попытался что-то писать. Когда на том празднике всем понравилась его притча «Одинокая капля», он решил и дальше работать в этом жанре. С одной стороны, не надо напрягаться, как при написании сценария. И томиться в ожидании, когда по нему будет снят фильм. Написал и сразу довел до читателя, опубликовал в газете или журнале или прочел на публике. Сейчас он задумал притчу «Мотыльки». Здесь, в горах, он обратил внимание на мотыльков, которые ночью слетались на свет лампы и свечи. Видимо, от невыносимой тяжести ночной мглы они стремились к свету и мгновенно падали, опаленные огнем и жаром. И, невзирая на это, все новые и новые мотыльки летели на гибельный огонь. Жаждущие света мотыльки падали, опалив крылья. Да, это будет последняя точка. Таким образом, он завершит эту притчу.
Положив в рюкзак тетрадь и ручку, Ахмадук вышел. Он почему-то вспомнил спектакль Идалова, в котором тот ловко использовал их всех. Нет, тот сделал это не только для того, чтобы как-то выделиться и исчезнуть. В этом действительно был какой-то смысл. Какой? Он не знал. Может быть, и не было никакого подтекста, и Идалов просто хотел всех их заставить задуматься над происшедшим. Как бы там ни было, созерцание воды любому человеку приносит душевный покой. И ему самому будет полезно еще раз поглядеть в воду.
Ахмадук собрался к тому озерцу и поднялся на возвышенность. Завернув вниз, он заметил Камаева, который расставил мольберт с холстом и писал картину. Напротив него в тени зарослей орешника стояла Хазу.
«А-а, вот что у него было на уме. Бага уехал, Хазман под навесом крутит сепаратор, Бакар пасет овец…»
– Так, чуточку приподними руку и держись за ветку над своей головой. Так, так хорошо, взгляд пусть остается прежним… Главное в образе человека – его глаза и мысль, которая в них застыла. Я должен увидеть эту мысль и перенести ее на это полотно, – голос Камаева вкрадчиво нежен, и каждое слово имеет медовый вкус.
Ахмадук, наблюдая за ними, присел на корточки под кустом мушмулы.
Довольно долго Камаев молча наносил мазки на холст, останавливаясь и пристально вглядываясь в Хазу.
Немного постояв в задумчивости, Камаев сказал:
– Хазу, чуть-чуть повернись направо, нет, в другую сторону, взгляд пусть остается прежним, еще чуть-чуть повернись, еще…
Хазу, поскользнувшись, упала в воду и, быстро вскочив, стала на прежнее место. Она в растерянности, не знает, что делать. Кажется, Камаев и не заметил, что она упала в воду.
– Я пойду в дом и вернусь, – говорит девушка.
– Не надо. Так мне легче будет уловить твой образ, – говорит он, перемешивая на палитре краски.
Стыдливо краснея, Хазу попыталась распрямить промокшее и прилипшее к телу платье.
– Без этого платья было бы еще лучше, – легко и спокойно, словно речь идет о погоде, проговорил Камаев.
– Что? – Хазу напряглась, как струна, глаза ее мечут молнии гнева.
Она, нагнувшись, зачерпнула руками из лужи пригоршню грязи и ила и швырнула в сторону художника. Тот даже не успел среагировать, как его лицо и его произведение покрылись грязью.
Оставив Камаева с раскрытым ртом, девушка, словно серна, напуганная хищником, взбежала на бугор и скрылась в доме.
Ахмадук сейчас впервые заметил юную красоту ее тела. У него не было привычки обращать внимание на женскую стать. Для него было главным женское тепло, голос, запах, и если они привлекали его внимание, он ухаживал за ними. Женщин он ценил за их душевную красоту, а внешность, по его мнению, лишь второстепенное дополнение. И очень редко можно было встретить женщину, в которой органично сочетались две вещи: внешняя и внутренняя красота. Хазу была одной из них.
Его очень покоробили слова Камаева. И прежде ему доводилось слышать о том, что художник завлекал в свою мастерскую девушек, соблазном и обманом обнажал их и рисовал натуры.
Но это ведь не город. Здесь горы и берег ручья не могут стать его мастерской. Здравомыслящий должен это осознавать. Может, Камаев и не задавался целью раздеть дочь хозяина, в доме которого он жил несколько недель, возле этого озерца. Из его уст, может быть, вырвались слова, которые он привык шептать в своей мастерской. По неосторожности язык опередил сознание. Ахмадук про себя пытался найти оправдание поступку своего товарища. Опять закрадывались сомнения: а кто знает, что было на уме у Камаева, ведь человека познать до конца невозможно… Не выдавая свое присутствие Камаеву, который родниковой водой смывал грязь со своего лица, Ахмадук попятился и направился к своей палатке.
Камаев вечером не явился на ужин. Скамейки, стоявшие по обе стороны длинного стола, пустовали. По обоим концам стола сидели и ужинали Ахмадук и Бакар.
– Куда пошел твой товарищ? – спросила Хазман.
Голос ее спокоен. Видимо, дочь не поведала матери об инциденте возле озера. Похоже, что нет. Значит, Хазу не только красива, но и умна. Не стала она раздувать страсти из оплошности и недоразумения, которое допустил их гость. Если у нее на это хватило терпения и спокойствия, то девушка действительно мудра.
– Он решил прогуляться, посмотреть на здешнюю природу, – ответил Ахмадук.
– Когда бы он ни вернулся, его ужин будет стоять здесь, на печи под навесом.
– Хорошо, Хазман. Спасибо.
Хазу была задумчивей, чем прежде.
После ужина он ушел к своей палатке, здесь не с кем было теперь и словом обмолвиться. С тех пор, как погиб Ягаев, на глазах у Бакара всегда блестели слезы. И на любой вопрос он отвечал только «да» или «нет».
Когда Ахмадук засыпал, Камаева еще не было. Утром он не пошел на завтрак, сославшись на плохое самочувствие. Когда Хазман расспросила про него, Ахмадук сказал, что тот слегка захворал и он отнесет его завтрак к нему в палатку. Он обратил внимание на то, что Хазу приостановила свое занятие и внимательно слушала его слова.
Взяв с собой лепешку, сметану с творогом и простоквашу, Ахмадук пошел к палатке. Почуяв запах пищи, Камаев молча и яростно принялся за еду – видимо, волк проголодался сильно.
– Сегодня нам надо побольше накосить. День пасмурный, не слишком жарко, – заметил Ахмадук.
– Не получится, – сказал Камаев, запивая еду простоквашей.
– Как не получится? Я же тебе рассказывал, если двое придут к согласию, то Бог…
– Что ты из себя ученого алима корчишь? Всю жизнь мотался по России, за бабами бегал…
– Это тебя не касается, давай будем работать.
– Делай, что хочешь, а я ухожу вниз, на равнину.
– Если ты уходишь из-за того, что случилось возле озерца… девушка никому об этом не скажет…
– И об этом ты знаешь? Значит, следишь за мной!
– Не слежу. Случайно увидел… Между нами говоря, не подобающая шутка с твоей стороны.
– Не пытайся меня учить, Ахмадук! И имя у тебя нелепое. Знаешь, как меня зовут?
– Все называют тебя Кама.
– Камаев моя фамилия. А зовут меня Ахма. А ты добавил еще «дук2», чтобы и на имени превзойти меня. Ты это сделал, чтобы завтра эту гору и этот дук объявить своей собственностью,… – распалялся Камаев
– Ты вчера не ел какую-нибудь траву?
– Зачем ты спрашиваешь? – Камаев перешел на ор.
– Не съел ли ты дурманящую голову траву? Купырь лесной называется… Нормальный человек не может говорить такое.
– Почему?
– Мне мое имя дал мой отец, как только я появился на свет. Я его не менял, как Владилен, и ничего не добавлял к нему, как ты говоришь.
– Тогда замолчи… Надоел ты мне! – кулак Камаева угодил прямо в переносицу Ахмадука, очки его отлетели в сторону.
От головокружения он чуть было и сам не упал. Ослабленным зрением он увидел, как Камаев, прихватив свои пожитки, убежал. Пошарив руками перед собой, он схватил первый попавшийся камень и швырнул его в удаляющуюся расплывчатую фигуру.
Фигура споткнулась: камень, видимо, попал в цель.
– Ты отомстил! Больше не смей преследовать меня! – прокричал Камаев.
Ахмадук продолжил шарить по земле руками в поисках своих очков. Нащупав их, протер стекла о рукав рубашки. На правом стекле трещинка. Ничего, на время сгодятся, пока не купит новые.
Он оглядел мир, который с помощью очков вновь прояснился.
Камаев исчез за дальним углом овчарни. Вместе с ним угасла и последняя надежда Ахмадука на то, чтобы очистить Ковчег-лам. Большая тревога стала медленно одолевать его.
11
Не прошло и часа после ухода Камаева, как начался ливень. По склонам потекли мутные потоки. Летний зной сменялся приятной прохладой. Ахмадук, откинув полог палатки, наблюдал дождь, который лился на их инструменты, разбросанные по склонам и висящие на кустах. Если их так оставить, они могут покрыться ржавчиной. И сено, не сложенное в копны, может сопреть.
За все время их пребывания здесь всего лишь дважды слегка моросило. Погода стояла хорошая. И если бы они, не отвлекаясь на другие дела, работали, уже могли бы закончить начатое. Теперь… Теперь все пропало. Теперь небо плачет, как и сердце Ахмадука. Через верх башни, куда не удалось поставить макушечный камень-цуркуо, тоже протекает дождь. Мокнущие под дождем, брошенные беглым живописцем рисунки, изображающие овчарку, Хазу во время доения коров, Бакара, вскоре превращаются в мутные пятна и исчезают…
Через полчаса ливень прекратился так же внезапно, как начался. Тучи рассеялись, и показалось солнце. Оно начало сильно припекать, распространяя вокруг сырой зной.
Ахмадук вышел из шатра и направился к ущелью. Ему захотелось посмотреть на знакомый водопад. Сейчас, после такого дождя, он, наверное, еще более красив. Издали доносится его шум, который с приближением усиливается.
Он присел на край обрыва, наблюдая за водопадом. Вместо прозрачно-белой струи, сейчас с обрыва падает огромная серая, мутная масса воды. Многократно увеличилась и ее сила. Падая с высоты пятиэтажного дома, вода дробится о камни, заполняя ущелье пенистым облаком. Дробление воды кратковременно, все капли стремительно стекают с камней, сливаясь в один поток, который бежит дальше через валуны, сначала в тени обрывистых берегов, потом под лучами солнца, по гравию, по глинозему, снова срываясь с обрывов и рассыпаясь на капли и вновь сливаясь в единое русло…
Не все соединяются, подобно той, что описал в своей притче Ахмадук, отлетевшая далеко капля плавится на солнце, превращается в пар и исчезает. И все-таки без особых потерь капли собираются вместе. Такова особенность воды, ее стремление к единению.
Люди не похожи на воду.
Люди бьются о своеобразные черные камни, ломаются и рассыпаются на мелкие осколки. И не пытаются вновь собраться и соединиться. Со сломленными душами, они отдаляются и расходятся в своем одиночестве. Расходятся навсегда, забывая свое прежнее русло, общие цели, словно их и не было никогда. Нет, народ не похож на реку…
Погруженный в размышления, Ахмадук сразу и не заметил Хазу, которая уже несколько минут стояла рядом с хворостиной в руках. Этой продолговатой палкой, вырезанной Бакаром из лещины, она по утрам и вечерам погоняла коров.
Ахмадук вскочил и заорал в ухо девушки, заглушая шум водопада:
– Хазу, ты что здесь делаешь?
– Пришла полюбоваться водопадом, – так же ему в ухо прокричала она.
Дыхание девушки вызвало щекотку в его ушах, отчего он быстро отвернулся и кивнул головой.
Они долго стоят, наблюдая за водопадом. Нестерпимо жаркое солнце внезапно скрылось за черными тучами. Сверкнула молния. Раздался гром. Крупные капли дождя ударили по щекам.
Нелегко будет отсюда под дождем добираться до овчарни. Вопрошающим взглядом Ахмадук смотрит на девушку. Хазу указывает пальцем на склон с правой стороны.
Там, видимо, находится грот, заметна округлая впадина. К ней тянется узкая тропинка, выложенная песчаником. Ахмадук согласно кивает головой и следует за девушкой к гроту.
Там они в укрытии продолжают наблюдать за дождем.
– Не затянется ли этот дождь? – заглушая последние слова Хазу, сверху скатывается мощный селевый поток, который мгновенно засыпает и замуровывает вход в пещеру, погрузив ее в кромешную тьму. Отпрянув от этой массы грязи и камней, Ахмадук ударился затылком о потолок пещеры, потерял очки. Он шарит руками по полу, но очков не находит…
В растерянности он не знает, что предпринять, и начинает напевать услышанную в детстве песню о пастухе, оказавшемся вместе с отарой овец и овчарками запертым в пещере:
Отара осталась в пещере,
Я в несчастье остался,
Спаси нас от беды,
Великий Аллах!
– Собаки терзают овец,
Овцы терзают меня…– так начинается эта песня, – говорит Хазу.
– Ты тоже ее знаешь?
– Слышала от отца. Когда я была маленькой, отец напевал эту песню про попавшего в беду пастуха под мелодию смычкового пондура.
– Да, все когда-то случалось… И до нас кто-то оказывался запертым в пещере один.
– Тот был не один, с ними были овцы, овчарки, смычковый пондур…
– Мы вдвоем и, наверное, нам будет легче найти выход отсюда.
– Возможно.
– Ты не растерялась, Хазу?
– Нет.
– Будем затаскивать сюда ветки, камни и освободим выход из пещеры.
– Не нужно так трудиться… есть еще один выход.
– Какой выход?
– Видишь, в глубине пещеры тонкий луч света, словно завесу тьмы проткнули пальцем?
– Да, отдаленный предмет я немного различаю… Есть просвет.
– Там есть еще один выход из этой пещеры. Следуй за мной, – глухо звучит голос Хазу.
– Пока не найду очки, я дальше носа ничего не вижу, – говорит Ахмадук.
– В этой темноте будет нелегко найти твои очки… Держись за эту хворостину и иди, – Ахмадук почувствовал в ладони конец палки.
Он медленно делает шаг, другой, не видя ничего, даже силуэта Хазу. Спотыкаясь о камни, он продвигается куда-то. Через час тот лучик света увеличивается почти до размеров оконного проема, и он теперь замечает перед собой расплывчатую фигуру девушки.
– Немного отдохнем, – Хазу останавливается. Выпустив палку из рук, Ахмадук присаживается на камень. Проходит несколько минут в молчании. Они только слышат дыхание друг друга.
– Ты говорил, что если двое придут к согласию в хорошем деле, то и Аллах будет их третьим союзником…
– Говорят, что в Коране так сказано.
– Кроме как с Камаевым ни с кем другим заключать союз нельзя?
– Можно… Но никого из них здесь не осталось.
– А мы с тобой разве не можем быть в союзе?
Ахмадук еще не успел осмыслить этот вопрос, как его душу окутали исходящая от этого голоса родниковая свежесть и тепло, смешанное с запахами горного разнотравья, цветов и чистоты утреннего воздуха, разливающегося по лесам и ущельям. Его охватило какое-то приятное головокружение.
– Если у нас будет согласие, разве Аллах не поможет нам? – снова спрашивает Хазу.
– Поможет. Поможет, если на то будет Его воля, – словно в полусне, шепчет опьяненный Ахмадук.
Все происходящее: его приезд сюда, и то, что он застрял в этой пещере, и что в минуту опасности рядом оказалась эта девушка – он считал даром, который по своей милости Аллах послал ему, хотя он и не заслуживал того. В действительности, с людьми он ладил и не враждовал, не пытался унизить того, кто слабее его, не заискивал перед теми, кто был сильнее, всегда желал людям добра и стремился творить его для них… А разве этого достаточно, чтобы так вознаградить его? Слава Аллаху! Слава тебе, Всевышний! Как безмерно Твое милосердие!
Глаза его увлажнились.
– Тогда идем, – Хазу протягивает ему палку.
Ухватившись за хворостину, он следует за ней, от восторга не чувствуя камней под ногами. Впереди девушка, за ней полуслепой человек. Так они двигаются в сторону расширяющегося по мере приближения света выхода из этой пещеры, туда, к Ковчег-ламу, где травы, где пасутся стада коров и отары овец, где журчат родники, в которых по вечерам купаются звезды.
2008.
1Майста – один из этнических центров горной Чечни.
2Дук (дукъ) – хребет.
Перевод А. Исмаилова.
Рассказы
Боча
Боча в своей долгой жизни – а ему теперь было уже за семьдесят – впервые захворал серьезно. Впервые и в больнице этой он оказался в качестве пациента, прежде случалось тут бывать, чтобы навестить кого-то из родных и близких.
Вчера Боче его лечащий врач объявил, что у него очень плохо с почками, и предложил подумать и согласиться на операцию. Поначалу все стариково нутро воспротивилось: тут всего-то жить осталось совсем немного, лучше сколько-нибудь так протянуть, чем умирать на операционном столе. Однако протест, так бурно захлестнувший его сразу после разговора с врачом где-то около полудня, к вечеру несколько поутих. «А что, может, еще и поправлюсь, что это я сразу о смерти?» – стал теперь подумывать он.
Ночью ему снились разные сны: тяжкие и приятные. В плохих снах были какие-то мутные реки, мертвецы, кровь… Но потом виделось ему чистое синее небо, белые кони, что паслись на цветущем весеннем лугу. Несколько раз за ночь он просыпался, но о смысле снов старался не думать, как раньше, сразу сказав себе, что это попросту проделки шайтанов, которые не дают ему умереть спокойно. Потом, в который раз снова уснув, он впервые за последние десять лет увидал своего покойного отца… Почти сразу же он проснулся и на этот раз не сомкнул глаз до самого утра. Когда первые лучи солнца весело брызнули в окно, они осветили измученное, осунувшееся от бессонницы лицо старика. Боча сел на кровати, взглянул в окно на чистое голубое небо и тихо промолвил: «Вот, отец, не нашел я пока в себе храбрости явиться к тебе».
Он не—мог не признаться себе, что на долгие годы в этой жизни рассчитывать ему не стоит, но и торопиться в иной мир, где вкушали райскую жизнь его отец, двое братьев и многие знакомые и близкие, ему не хотелось тоже.
Опять посмотрел он в окно на весенний небосвод, и тут вспомнился ему его двор, сад, где теперь уже зацветали груши, яблони. Как они там без него, заметили ли его отсутствие? Боча был искренне убежден, что деревья, как и люди, имеют душу, характер, иногда даже ему начинало казаться, что груши и яблони из его сада нуждаются в нем больше, чем люди, его земляки. А в лесу!.. Как приятно, бывало, побродить по первому снегу с ружьем за плечом, выслеживая и настигая какую-нибудь дичь. А потом возвращаешься в родной дом: за окном подвывает вьюга, стучит в стекло, а ты подсаживаешься к очагу и чувствуешь, как тепло медленно разливается по всему телу, вдыхаешь запах варящейся фасоли или мяса из котла на огне и заводишь разговор о том о сем со своей женой Секиймат… Да, немало было таких нехитрых радостей в жизни Бочи, и ох как не хотелось бы с ними расстаться!
Потому в это утро, когда в палату в положенный час вошел врач Хаид и вопросительно взглянул на него, Боча, более не раздумывая, дал согласие на операцию.
День, когда его повели в операционную, был пасмурный, унылый. Бочу распяли на операционном столе, сделали укол, – а там уже он ничего и не помнил. Пока шла операция, небо успело очиститься от туч, и, когда Боча очнулся от наркоза в своей палате, в окне снова сияло солнце.
Под внимательной опекой врача и медсестер здоровье его быстро пошло на поправку. Пришло время, когда совсем уже окрепший Боча стал подумывать, как бы ему отблагодарить доктора, который продлил его дни на этом свете. Когда врач появлялся в палате, Боча всегда старался сказать ему что-нибудь приятное, всеми силами стремился выказать ему уважение и почитание. Но всего этого ему казалось мало. Однажды он велел Секиймат принести из дому хороший кусок вяленой баранины и при удобном случае преподнес его доктору. Хаид поначалу наотрез отказывался принимать подарок, но потом, видя, как огорчился старик, поблагодарил его и взял мясо. Боча, однако, понял, что не очень-то он в нем и нуждался.
Но мысль о каком-либо действительно значительном для врача подарке продолжала его преследовать. И вот однажды случай помог ему прознать, чем он мог бы порадовать своего благодетеля.
Как-то он прогуливался по аллее в парке больницы, опираясь на палку, и остановился передохнуть у какого-то куста. За кустом послышались голоса: там, оказалось, стояла скамья, на которой, как Боча узнал по голосу, пристроился его врач с несколькими коллегами, и вели они такую беседу:
– За медвежью шкуру я заплатил бы рублей пятьсот, – говорил Хаид.
– Да на что она тебе, если стоит таких денег? – воскликнул один из его собеседников.
– Задумал я, понимаете, комнату свою дома устроить по-старинному, как предки наши жили. А повесить на стену медвежью шкуру – это уже, почитай, полдела…
Да, если бы Боча познакомился с доктором Хаидом ровно два года тому назад, то мог бы сам подарить ему медвежью шкуру.
За хозяином этой шкуры охотился он тогда двое суток. Повстречав медведя в первый раз, Боча лишь успел сделать один выстрел и ранить его. Зверь ушел, и Боча решил, что преследовать легко раненного, как ему показалось, зверя бессмысленно, и он ни с чем возвратился домой. Однако, проходя вблизи того самого места на следующий день, он опять наткнулся на своего медведя. Рана, выходит, оказалась не такой уж безобидной: медведь лежал, плашмя распластавшись по земле, на прижатую к морде лапу из пасти сочилась кровь, которую обессилевший зверь вяло слизывал языком. Боча два раза подряд выстрелил в него и… тотчас пожалел об этом. Тот жалобный предсмертный крик стоит у него в ушах и поныне.
Медвежья шкура какое-то время висела у Бочи дома на стене. А потом случилось так, что он подарил ее одному молодому парню, ходившему в джинсовом костюме и с наголо обритой головой. Это был художник, на время приехавший в их аул из города.
Было ему чуть больше двадцати, он с утра до вечера бродил по окрестностям, нося с собою мольберт и краски с кистями. Местным жителям, спросившим, что он тут высматривает, он сказал, что приехал отыскать здесь какое-то «дохновение». Старуха Карийбат, прожившая на свете уже семьдесят пять годков, сказала тогда гостю:
– Сынок, я с малых лет знаю эти края, но никогда нигде не видала этого странного «дохновения». Не только не видала, но и не слыхала о таком ничего. Смотри, только потратишь напрасно время на бесполезные поиски. Спросил бы лучше в соседних аулах…
Гость из города только улыбнулся, выслушав совет, и ничего не ответил.
В свой дом Боча сам позвал художника, узнав, что тому приходится ночевать в шалаше. Теперь юноша обрел надежный кров над головой, а старик – собеседника для вечерних разговоров, какого прежде у него не было. Собеседником парень оказался неплохим, был не по годам рассудителен, знал много такого, о чем и гораздо старший годами Боча слыхал впервые. Польстило старику и то, что Алмагомед – так звали художника – с уважением отзывается об обычаях предков. И голову-то он обривал, как объяснил, потому, что так велела традиция, не ходить же ему лохматым, как юнцы из города…
Правда, довольно скоро Боча обнаружил, что Алмагомед чрезмерно самолюбив, даже самовлюблен, в беседе больше слушает себя, чем человека, с которым разговаривает, запросто может перебить старика и вообще способен говорить с легкостью, о чем попало, лишь бы его слушали. Потом как-то случайно выяснилось, что и голову-то он бреет вовсе не из уважения к традициям, а оттого, что волосы у него выпадают и он опасается остаться совсем лысым уже в молодые годы.
И все же Боча не мог отказать гостю и подарил ему медвежью шкуру, когда тот попросил об этом перед самым отъездом. Засовывая шкуру в свой большой зеленый рюкзак, чего только не наобещал тогда Алмагомед привезти старику в свой следующий приезд: и несколько пачек пороха, и дробь, и брезентовый плащ, даже какой-то особый фонарь с большой дальностью освещения…
С тех пор только его и видели.
Но никогда за два прошедших года Боча так не жалел о потерянной шкуре, как теперь. Вот бы был настоящий подарок его исцелителю! Но… Что ушло, то ушло. И Боча решил по выходу из больницы еще однажды – в последний раз! – сходить на охоту и добыть шкуру для «старинной» комнаты доктора. Нет, не забыл он того жалобного и жуткого крика умирающего зверя! Недаром с той поры, если и случалось ему бродить по лесу с ружьем, то оно так и висело без дела на плече, ни разу Боча не снял его… И только вот теперь он задумал снова отправиться – и уж точно в последний раз! – на настоящую охоту.
Как-то вечером Боча разговаривал с одним из своих соседей по палате, и тот, просто между прочим, сказал ему:
– А ты знаешь, у нас тут лежит и отец нашего Хаида.
– И в какой палате, ты знаешь? – спросил Боча.
– В терапевтическом отделении, палата пятнадцать.
Боча, не медля ни минуты, отправился искать терапевтическое отделение, ему не терпелось хотя бы старику, отцу Хаида, сделать приятное: побеседовать с ним, сказать, какой достойный, уважаемый человек его сын.
В палате номер пятнадцать он никого не застал. Проходивший мимо молодой человек спросил: «Вам кого?»
– Отца Хаида я хотел бы увидеть.
– А! Вам нужен отец нашего хирурга? Подождите здесь, он скоро придет… Да вот как раз и он!
С трудом переставляя ноги, с лицом белым, как стена, по коридору двигался человек. Высокого роста, уши оттопырены, небольшая жидкая борода – Боче показалось, что он когда-то уже встречался с ним. Он вспомнил, кто перед ним, лишь когда человек, шедший по коридору, повстречался с ним глазами… От неожиданности лицо у Бочи тоже сделалось белее снега, нижняя губа и руки судорожно затряслись. Между тем, больной свернул не в свою, а в соседнюю четырнадцатую палату – то ли в свою очередь узнал Бочу, то ли в четырнадцатой у него были какие-то дела. А Боча, точно оглохший и онемевший от переполнявших его чувств, повернулся и заковылял к своей палате, оставив в полном недоумении молодого человека, указавшего ему на отца Хаида.
В палате Боча сел на свою кровать и, собравшись с силами, постарался успокоиться, сообразить, не ошибся ли он. Нет, сомнений не было: только что он видел человека, встречи с которым искал пятьдесят с лишним лет. Искал, чтобы отомстить. Потому что этот человек был повинен в смерти его отца и двух старших братьев. Вот как все это случилось в те давние времена.
Жил тогда этот человек – Барзнак его звали – в родном ауле Бочи – Варш-Юрт. Однажды, когда двоюродная сестра Бочи и его братьев Заман работала в поле, Барзнак, который все увивался вокруг нее, взял девушку за руку – «коснулся» ее. В те времена такое считалось большим бесчестием для девушки и ее родни. У Заман не было родных братьев, которые могли бы отомстить Барзнаку, потому это должны были сделать Бауди и Аднан, братья Бочи. Как и велел обычай, они, поймав Барзнака, спустили с него штаны. Старики примирили враждующих. Казалось, на этом все и кончится, да не тут-то было!.. Большое зло затаил Барзнак. Задумал он во что бы то ни стало отомстить Бауди и Аднану, а прежде всего их отцу, главе рода Доке.
Говорили люди, что Барзнак подкупил какого-то крупного чиновника в Шатое, дав ему корову и пятнадцать гирд[1] пшеницы, – вот какого богатства не пожалел, чтобы сгубить трех ненавистных ему человек. По навету того чиновника Доку и его сыновей обвинили в помощи абрекам. Барзнак же и его дружки выступали на суде как свидетели и столько представили «доказательств» виновности подсудимых, что те навсегда сгинули на каторге…
Боче тогда шел пятнадцатый год. Оставшись единственным мужчиной в роду, он должен был свершить правую месть. Он поклялся себе, что кровь отца и братьев будет отмщена… Но Барзнак в скором времени исчез из Варш-Юрта. С той-то поры Боча разыскивал его и нигде не мог найти. Лишь однажды, спустя уже много лет, как-то до аула дошел слух, что Барзнак сам угодил в тюрьму. Но когда, где – никто точно сказать не мог. И вот теперь…
Видно, так было угодно судьбе, чтобы уже на самом склоне лет, больным и слабым, Боча повстречал своего кровного врага. «Хотя бы еще лет десять назад! – думал он, лежа на своей койке в палате. – Но нет, ничего! Мужчина и в старости должен оставаться мужчиной: за добро платить добром, за зло – злом…»
И долго еще в этот день два голоса говорили между собой где-то близ сердца Бочи, спорили: «Но ведь он теперь очень слаб, болен… Так что же! Ведь и мой отец тогда был болен, но его не пощадили. Троих погубил этот злодей. Как предстану я перед их душами, не отомстив за их смерть?.. Но ведь врач, которому я обязан жизнью, – его родной сын… Не этот, так другой врач сделал бы операцию. Раз суждено мне было поправиться – на то воля Аллаха…»
Все же голос, который говорил, что убивать он не должен, звучал убедительнее. И сколько ему ни сопротивлялся Боча, голос этот говорил в нем все громче и настойчивее, и Боча, чтобы отмести всякие сомнения, решился – как только приблизился час ужина, поскорее направился в столовую – раздобыть себе нож.
Людей в столовой оказалось совсем немного. Не притронувшись к еде, Боча хлебнул киселя из стакана. Высмотрев наконец на дальнем столе, где нарезали хлеб, то, что ему требовалось, он подошел, быстро сунул нож в рукав и направился к выходу.
– Не забудьте возвратить нож на место! – послышался вслед ему голос посудомойки.
Испуганный, Боча машинально кивнул головой и вышел из столовой…
Был уже довольно поздний час, почти все голоса в палатах и в коридоре уже стихли. Боча давно лежит в постели, под его подушкой – нож. Перед ним, измученным сомнениями, проходят воспоминания, больше похожие на тяжелые, давящие сны.
Зима. На улице навалило много снега, метель порывами стучит в окно. А в доме у них тепло и уютно. На паднаре сидит глава семьи Дока, два брата, Бауди и Аднан, беседуют о чем-то меж собой. Боча с младшей сестрой Непой дожидаются галушек, которые мать готовит на очаге… И вдруг двери с грохотом падают на пол, ветер со снегом врываются в дом, задувая очаг. Он с Непой и матерью оказываются на какой-то заснеженной равнине среди гор, все трое босые. Бредут, бредут куда-то по этой рав